Дмитрий Быков - Остромов, или Ученик чародея
- Название:Остромов, или Ученик чародея
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:ПрозаиК
- Год:2010
- Город:Москва
- ISBN:978-5-91631-094-8
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Дмитрий Быков - Остромов, или Ученик чародея краткое содержание
В основу сюжета нового романа Дмитрия Быкова «Остромов, или Ученик чародея» легло полузабытое ныне «Дело ленинградских масонов» 1925–1926 гг. Но оно, как часто случается в книгах этого писателя (вспомним романы «Орфография» и «Оправдание», с которыми «Остромов» составляет своеобразную трилогию), стало лишь фоном для многопланового повествования о людских судьбах в переломную эпоху, о стремительно меняющихся критериях добра и зла, о стойкости, кажущейся бравадой, и конформизме, приобретающем статус добродетели. И размышлений о том, не предстоит ли и нам пережить нечто подобное.
Остромов, или Ученик чародея - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Резкий, тяжело-сладкий запах ее духов перебил даже остаточную вонь плотвы, стлавшуюся над кухонным полом.
— Где только берет, — сказал Миша, морща нос.
На Варге были, как всегда, сплошь тряпки — облако, вихрь тряпок, но ее и нельзя было представить ни в чем другом. Даня боялся всматриваться, чтобы не разглядеть, что из чего сделано. Варга могла быть сколь угодно вульгарна, капризна, даже глупа — ничего страшного, все ей шло, — но не могла надеть теннисный костюм, мимикрировать под американистую деловитость, сшить себе шапочку по журнальной выкройке. Самые пошлые ее маскарады пахли цыганской степью, а самые модные и свежекупленные летние костюмы студенток на Невском выглядели непоправимо засаленными. Эту цыганщину он и любил в ней — по меркам двадцать шестого года любая пошлость тринадцатого почти равнялась подвигу.
— Скажи, — с неожиданной томностью, с темной лаской спросила она, прижимаясь к нему на лестнице, — скажи мне вот что… Или нет, пожалуй, не говори.
— Пожалуй, не скажу, — буркнул он.
— Ты чурбан, тюфяк, — в «чурбане» она програссировала, чего прежде за ней не водилось. — Когда я только выучу тебя. Так скажи мне, там можно будет остаться на ночь?
— Не знаю… не думаю. — Даня страшно смутился и не сумел этого скрыть. — Вообще я туда впервые.
— Это неважно, — сказала она. — Если ты сегодня не будешь тюфяком, я тебе что-то подарю, а если будешь, ужасно пожалеешь.
— Считай, что уже пожалел.
— Нет, нет, — она прижалась к нему горячим боком. — Не хочу тюфяка. Куда мы идем?
— Слушать роман, — выпалил Даня.
— Страсть соблазнительно, — протянула она. — Как посмотрю на всех вас, а потом на себя, так прямо и жить не хочется. За что я вам всем такая… сшитая на заказ?
Да, да, привычно умиляясь каждому ее слову, подумал Даня. Всех сшили на заказ и забыли забрать, вот изволь теперь стоять на одной полке с мешками удобрений, с промасленными механизмами, на чужом складе, вдалеке от теплых домов, где нам были бы рады. А может, и не забыли, может, всех, кто мог нас забрать, просто убили. А скорей всего, мы им не подошли. Им нужны были какие-то другие, настоящие, которые никогда не согласились бы стоять с промасленными механизмами. Если бы мы были настоящие, мы сами сбежали бы со склада и разошлись по правильным домам. А впрочем…
Вот что я делаю у Остромова, понял он. Вот именно это самое я и делаю.
Кугельский праздновал вовсе не окончание романа, а новоселье, но странная стыдливость заставила его об этом при Дане промолчать. От других не скрывал, прямо говорил: вселяюсь. Что ж было не вселяться? В Ленинграде это была теперь частая вещь. Одни сочтены лишними и высланы, другие найдены полезными и вселены. В двадцать втором высылали дворян, подозреваемых в заговорах, в двадцать пятом — дворян, пытавшихся скрыть, что они дворяне, а в двадцать восьмом — просто дворян, и всякий раз как-то так выходило, что чем лояльней ты был, тем сильней доставалось. Сначала стали истреблять тех, кто остался из любви к Родине, потом — тех, кто пытался на нее работать, потому что, значит, примазывался; и в результате лучше всех было тем, кто с самого начала сказал — тьфу на вас. Их высылают раньше, когда все еще мягче. Вообще тут не любят примирившихся — любят явных врагов, но это вещь отдельная, до Кугельского не относящаяся. А Кугельского вселили на место Белашевых, отправленных в Среднюю Азию.
Белашевы жили на Васильевском, в Третьей линии, в квартире, от которой им оставили комнатку. В прочие комнаты вселились слесарь Хватов, пропагандист Тишкин, оперуполномоченный Власов с женой и непрерывно дерущимися близнецами, а в бывшую комнату уплотненных владельцев попал по чрезвычайному рвению Кугельский, умница. «Вумный как вутка», поддразнивал его криминальный репортер хохол Сулема. Кугельский давно привлек внимание Еремеева — плотного, красного, одышливого, каков и должен быть редактор «Красной газеты» в реконструктивный период. Особенно хорошо писал он о бывших — тут все его кавычки были на месте. Собственно, писать о бывших хотели все. Тема была — не бей лежачего, или именно бей, но ведь тут не годится пролетарская грубость. Тут нужно показать, что и мы не лыком шиты. Нужна несколько витиеватая ирония, презрительная, почти добрая насмешка победителя: довольно топтать, пора пинать! И Кугельскому это удавалось — шла ли речь об опере, о хищениях или простоях: он хамил неуверенно, без замаху, что могло выглядеть снисходительностью победителя, хоть и было на деле древним, не побежденным покамест инстинктом раба. Он хорошо понимал про себя, кто они такие и где место ему самому, а потому бил покамест исподтишка.
Были заслуги, были — репортажи из суда над Макаровым, рецензии на «Садко» в Оперном, на «Заговор императрицы», за которую Толстой обещал оборвать ему уши, и он три дня ходил озираясь; был фельетон об учителе Лукишине, пытавшемся протаскивать идеализм, и о шумном деле подпольной акушерки Табачниковой, все оказалось враньем, но не опровергать же! По совести, он достоин был и большего, чем комнатенка на Васильевском. Но радовался и тому, как первому этапу: три всего года в городе — и уже не чужой!
Полноценный ленинградец Кугельский начал с того, что повесил над столом портрет Еремеева и рядом Перуца. Перуц ему нравился, потому что умел закрутить и подать, — если бы Кугельский умел так закрутить, он бы уже продал свой «Остров» трем кинофабрикам. Еремеев ему не нравился, но если позвать кого-нибудь из «Красной» на новоселье, те передадут, и случится заслуженный скачок в росте. В том, как висели рядом двое очкастых, толстый и тонкий, оба неприветливые, брезгливые — один от тонкости, другой от толщины, — была своя логика: Еремеев тоже все больше писал об ужасном, о кровавых врагах, в кольце которых мы… Кугельский думал также повесить Пруста. Он не читал, конечно, Пруста, но слышал от Барцева и других неприятных насмешников, что Пруст — новый столп, а Кугельский привык уважать начальство. В Барцеве, как ни странно, тоже было что-то начальственное — вероятно, потому, что он был сам себе начальник. Кугельский побаивался даже его дружков, позволявших себе ходить в коротких штанах и длинных гольфах: он никогда бы не осмелился выйти так на улицу, но им было можно. К тому же, по рассказам Барцева, Пруст всю жизнь писал о себе одном, и Кугельский тоже так хотел, вполне этого заслуживал — какая была жизнь, сколько передумано! Один день Кугельского, с точными, неизменно изящными мыслями о каждом пассажире трамвая, с убийственными наблюдениями над коллегами, с великими прозрениями о собственном назначении, — непременно перевесил бы тома Пруста о никому не нужной жизни больного француза; и если б не подлая потребность в заработке, о, какой кровью и желчью он уже написал бы всю правду, все недра своей души, от которых содрогнулись бы Нью-Йорк и Нью-Фаундленд, и почему-то Амстердам — так это ему представлялось. Но хорошо Прусту — он был смертельно болен, пиши не хочу. А тут пропадай живой и здоровый, в полуголоде и полупризнании. Не повесил.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: