Николай Кононов - Похороны кузнечика
- Название:Похороны кузнечика
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент «Мульти Медиа»1ffafd7c-640d-102b-94c2-fc330996d25d
- Год:2000
- ISBN:5-87135-097-6
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Николай Кононов - Похороны кузнечика краткое содержание
«Похороны кузнечика», безусловно, можно назвать психологическим романом конца века. Его построение и сюжетообразование связаны не столько с прозой, сколько с поэзией – основным видом деятельности автора. Психология, самоанализ и самопознание, увиденные сквозь призму поэзии, позволяют показать героя в пограничных и роковых ситуациях. Чем отличается живое, родное, трепещущее от неживого и чуждого? Что достоверно в нашей памяти, связующей нас, нынешних, с нашим баснословным прошлым? Как человек осуществляетсвой выбор? Во что он верит? Эти проблемы решает автор, рассказывая трепетную притчу, прибегая к разным языковым слоям – от интимной лирики до отчужденного трактата. Острое, напряженное письмо погружает читателя в некий мир, где мы все когда-то бывали. И автор повествует о том, что все знают, но не говорят...
Похороны кузнечика - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Пожалуй, более их внешнего, так сказать, вида или системы ленивых, замедленных, намеренно куртуазных, каких-то парящих жестов, выдававших в них когда-то способных школяров с тусклой иронией всепонимания в очах, свидетельствовали в пользу моего утверждения об эмоциональном хаосе те немногие все время повторяемые ими в тихом потоке диалекта слова, рисующие их битломанами, вообще англизированными бродягами, кличущими эту тоскливую забегаловку «Эби роад», друг друга – «алдами» (я только через минут пять догадался, что это значит «старики» – от английского old), постоянно восклицающими «пипл».
И я ловил себя на том, что мне любопытно смотреть на них, и я засекал в себе вуайериста; мне легко и сладко было фиксировать их озябшее поведение, невзирая на духоту этой тошниловки, где вся их дальнейшая стоячая жизнь среди кошмарного грохота упавшего на бетонный пол и не разбившегося, дробно катящегося через архипелаги растоптанной вермишели стакана была начертана, нет, скорее, нанесена прыщаво-загорелым муаровым гримом на их лица.
Вот, мол, как – ничего-то нам такого, как тебе, дядя (то есть мне), не нужно.
Все они, мол, в отличие от меня – сочинители прокислых песен, так любимых друзьями, и философских, иногда повторяемых другими друзьями, тезисов, и никто в этом не виноват, так как их главное сочинение, труд жизни, поименован ими же – «Жэ не удалась».
Да-да, оно, это «жэ», не удалось, гордо настаивают они на этом, хотя жизнь просто не задалась, как душная погода, и они сами в этом виноваты, ведь они имеют конституционное право на неудачу, хотя бы в области личной метеорологии.
На неудачу, как на это вечернее удушающе жаркое сочинение, которое я строчу в записную книжку, подглядывая за ними.
У них такая эйфорическая чудная легкость. Они почти парят над полом заведения, словно ангелы. Высокая чистая эстетика. Вермишель и макароны не имеют к их этике никакого отношения. Вот они, в отличие от меня, волевые, не участвуют ни в чем таком, почти не едят, и их неудача – их единственное достоинство, и они горды этим и, может быть, даже счастливы. [9]
Я пишу про скуку и отвращение в свой маленький блокнот, записываю обрывки их гомона, который почти совсем лишен для меня и тени семантического смысла.
Он делается совершенно птичьим.
Я незаметно, как кажется мне, взираю на эту чуть шевелящуюся кодлу.
Я почти умиротворен...
Интересно, чем они пахнут, вот этот мутноглазый господин...
– Ты, бля, козел, слышь, канай отсюда, – внятно сказал на ясном русском человеческом языке стоящий за ближним ко мне столиком мрачный то ли Бэн, то ли Чак.
Он внятно выговорил каждую букву.
Как в опере.
Каким-то образом до меня дошло, что это обращено ко мне
– Пойдем, пойдем, звереныш, выйдем... – отвечаю я, неловко пряча карандаш и блокнот в тесный задний карман, словно они, мои вещички, – следы позорного преступления. Говорю эту вызывающую дурацкую фразу каким-то не моим, вмиг изменившимся театральным фальцетом, показавшемся мне самому женским.
Ганимед гораздо выше этого нехорошего Ченбака, но он валит тучей на меня, неотрывно и как-то масляно глядя в глаза...
Или насквозь...
Все то, что потом одномоментно происходило за углом этого глупого грязного заведения, не имело ни длительности, ни протяженности.
Случилось не в вечернем времени, не в конкретном часовом поясе, а в жирных клубах сизо-розового тумана, густо намалеванных в воздухе, словно по какому-то пыльному театральному заднику.
Все это висело высоко над землей на небесных колосниках и, как мне позже казалось, приключилось явно не со мной, делалось не моими руками, так как я никого никогда в жизни не собирался душить, этого ублюдка в особенности, сбрасывать его с заоблачной выси на асфальт, топтать и идиотски добивать, как в голубом пошлом балете.
Я не собирался также быть оглушенным колотьем своего сердца, плакать при этом навзрыд, поднимать с асфальта этого Чамбена, обнимать его, прижимать к груди, хрипеть что-то в его рот, касаться своими губами его губ: ничего, брат-брат, ничего-ничего – и бить-бить-мочить-мочить снова-снова расплывшуюся туманную розетку его рта, потерявшего конкретные черты, так, какое-то липкое варенье, да и очки с меня куда-то слетели.
Я подумал потом, что мог бы очень искусно отразить все это происшествие в милицейском протоколе. Если бы меня об этом спросили. В строгом стиле.
Да какая милиция, господи, помилуй...
Да и было ли это вообще в самом-то деле?
Может, это садистическое избиение, где я получал такое дикое животное и чудное удовольствие, переломившее всю скуку во мне, восставшее из моих самых темных дебрей, откуда-то из низа живота, из самого паха впервые в жизни, что вот и я могу наконец-то убить, распорядиться смертью сам, что вот я могу поднять это, низвергнуть это вниз, ниже лимба уже не отбивающееся нечто, фрагмент Бечмана, или прижать это к груди, липко поцеловать взасос и опять отбросить какой-то жесткой бесполой куклой на асфальт, не почувствовав брезгливости.
И вспышка эта была такой же эфемерной, мнимой и иллюзорной, как и вся жизнь этой компании смутных одноклеточных, отразившаяся и на мне, когда я пристально смотрел на их копошение под щипки глупой гитары, стараясь, чтоб они не заметили мое тихое подсматривание, поэтому я подгонял свой взор к самому краю оправы очков, чтобы глаза были как бы ими затенены.
Мне казалось тогда, что я наблюдал сокровенную жизнь вещества по косвенным признакам: какому-то липкому излучению их пригородно-помоечного диалектного говора под нешумный «блатной квадрат» гитары, неслышному циничному шелесту их легкой плоти или, например, по видимому сальному спектру немытых волос, порожденно вообще-то оптическим краем линз моих очков.
Их робкие отношения, взгляды, глупые речи, насыщенные дурманом, свидетельствовали все-таки о непреодолимой косной тяжести элементов, из которых они были сбиты, и о строгой иерархии, посредством которой они были собраны в эту неразлучную, якобы дружескую анашовую компанию.
Это была некая, как я понял позже, уже ночью, иерархия изгнанных ангелов, основанная на устройстве и качестве их прокуренного оперения:
пух,
перышки,
перья.
Мне даже почудилось, что я разглядел выступающие чуть вперед, едва прикрытые выгоревшими теннисками птичьи килевые кости.
Я вспомнил, как они говорили на каком-то чудном, птичьем, с громкими «че» диалекте:
«Ты слушай сюда че говорю: мой этот чурдак раз поехали с ним за дурью как дураки типа смеюсь полтора часа простояли ну чурки я стою и говорю че так может там бензина-то и нет так блядь и вышло ну иди сюда ты подойди че твой где?»
Они меня застукали на записи этого бреда.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: