отбой. Я сам два раза падал в обморок, и меня втаскивали в такой автобус, но на свежем воздухе я скоро приходил в себя, так что мог наблюдать в этих автобусах у Новых ворот, как беспомощные женщины и дети постепенно просыпались, а иногда и вовсе не просыпались, и трудно было установить, отчего они так и не очнулись — задохнулись они или просто умерли со страху. И эти люди, погибшие от страха или задохнувшиеся в штольне, были первыми жертвами так называемых воздушных или разведывательных налетов, хотя ни одна-единственная бомба еще не была сброшена на Зальцбург. И пока до бомбежек еще не дошло, пока еще не наступил тот ясный октябрьский день 1944 года, многие уже погибли от других причин, стали первыми из тех сотен или тысяч людей, погибших впоследствии от настоящих налетов и бомбежек Зальцбурга. Мы, с одной стороны, боялись таких
настоящих бомбежек и налетов на наш родной город, еще ничуть не пострадавший до этого октябрьского дня, а с другой стороны, мы (воспитанники интерната) втайне очень хотели
по-настоящему пережить такую бомбежку или налет, мы еще не испытали всего ужаса этих бомбежек, и, по правде говоря, мы из какого-то (мальчишеского!) любопытства накликали их сами на себя; и после сотен австрийских и немецких городов, уже разбомбленных и полностью разрушенных и уничтоженных — а мы знали об этом, от нас не только ничего не скрывали, но об этом рассказывали со всех сторон очевидцы, ежедневно писали в газетах со всеми подробностями, страшными и достоверными, — и перед нами вставала угроза, что и наш город будет разбомблен, что и вправду случилось, кажется, 17 октября. Мы снова, как и сто раз до этого, и в тот день вместо того, чтобы идти в школу или из школы, снова прошли по Вольфдитрихштрассе в бомбоубежище на Глокенгассе и там, со свойственной каждому подростку наблюдательностью, смотрели внимательно, даже с некоторым любопытством, на все те же страшные, пугавшие нас страдания, на людей, сидевших, стоявших и лежавших вокруг, — война многих из них уже затронула прямо или косвенно, на стариков, женщин, детей; все они испытывали перед ужасами войны непреодолимый страх, и все с подозрением следили друг за другом в беспомощном ожидании новых несчастий, словно ни о чем другом и думать не могли, они безучастно, запавшими от голода и страха глазами тупо и равнодушно следили, что творится вокруг. И они, как и мы, уже давно привыкли видеть, как люди умирали в бомбоубежище, уже давно для них и сырость штолен, и жуткая темнота вокруг стали привычными, и штольни были убежищем, куда надо было прятаться ежедневно, и они свыклись с унижением и разрушением всей их привычной жизни, всего их существования. В тот день мы, вместо обычного так называемого отбоя, вдруг услыхали грохот, и земля неожиданно дрогнула, и сразу в штольне настала полная тишина. Люди переглядывались, они молчали, но по их молчанию можно было понять, что вдруг случилось то, чего они непрестанно ожидали, и только минут через пятнадцать все сразу стали говорить, что на город сбросили бомбы. После отбоя люди, толкая друг друга, выбегали из бомбоубежища, они хотели собственными глазами видеть, что случилось. Но когда мы вышли, мы увидали, что все вокруг осталось по-старому, и подумали, что никакой бомбежки не было, что это пустые слухи, и снова решили, что нашему городу, который считался одним из прекраснейших городов мира, никакие бомбежки не угрожают, — и в это верили очень многие люди. Небо над нами было ясное, светло-голубое, и мы не видели и не слышали никаких отзвуков или следов воздушного налета. Вдруг пошли слухи, что Старый город, то есть часть города на другом берегу реки Зальцах, разрушен, что там сгорело
все дотла. Но мы представляли себе бомбежку совсем иначе, по-нашему, должна была дрожать вся земля, и все далее, и мы побежали вниз, по Линцергассе. Теперь нам были слышны все сигналы тревоги: гудки машин «скорой помощи», трезвон пожарных машин, — и когда мы свернули за пивной завод и выбежали по Бергштрассе на Марктплац, мы вдруг увидели первые признаки разрушения: все улицы были засыпаны битым стеклом и кусками штукатурки, и в воздухе стоял ни на что не похожий запах тотальной войны. Прямым попаданием так называемый «Дом Моцарта» был превращен в дымящиеся развалины, мы видели, как сильно пострадали и все окружающие здания. И хотя страшно было смотреть на эти разрушения, но люди не останавливались, они бежали туда, где, по слухам, беда была еще страшней — в самый центр разрушения, в Старый город, там, где предполагали, ничего, кроме груды камней и пепла, не осталось, и оттуда даже к нам тянуло какими-то незнакомыми запахами и слышался непривычный шум обвалов — видно, там разрушения были чудовищные. До перехода через мост я никаких особых изменений вокруг не замечал, но на Старом рынке я уже издалека заметил, что огромный магазин мужского платья «Слама», широко известный во всей стране, где мой дедушка, когда у него бывали деньги, покупал себе одежду, очень сильно пострадал — взрывом выбило стекла в витринах, покорежило всю выставку, и вся одежда, хотя и довольно скромная по военному времени, но все же хорошая и необходимая, валялась, разодранная в клочья, на земле, но меня удивило, почему никто из тех, кто бежал мимо меня по Старому рынку, не останавливался у этого магазина, а несся к центральной площади, и как только я вместе с другими школьниками обогнул магазин «Слама», я понял,
отчего люди не останавливаясь мчались вперед: в собор попала так называемая воздушная мина, и купол провалился внутрь, прямо в неф, и мы вовремя пришли на Резиденцплац: огромное облако пыли клубилось над чудовищно изуродованным собором, а там, где высился купол, зияла гигантская дыра, и мы, уже с угла улицы, ясно видели огромные, обрушившиеся или зверски искореженные фрески внутри купола: озаренные полуденными лучами солнца, они глядели прямо в ясную голубизну неба; казалось, что гиганту-собору, царившему над нашим городом, нанесли прямо в спину жуткую кровоточащую рану. Вся площадь около собора была сплошь завалена обломками, кусками штукатурки, и люди, прибежавшие туда вслед за нами, растерянно смотрели на эту символическую, несомненно потрясшую всех картину разрушения, но меня это чудовищное,
чудовищно-захватывающее зрелище не испугало, потому что я вдруг
увидел, что такое беспощадная война, и молча, застыв на месте, глядел на площадь, где еще что-то с грохотом обваливалось, на варварски разрушенный собор, всегда стоявший передо мной в непостижимом величии. Потом мы пошли вслед за другими по Кайгассе, почти совсем разрушенной улице. Мы долго стояли, беспомощно глядя на огромные, еще дымящиеся развалины, под которыми, как говорили, лежало много людей, вернее, трупов. Мы смотрели на эти развалины и на людей, в отчаянии искавших на этом пепелище тех, кто чудом уцелел, я видел эту беспомощность, глядя на тех, кто так неожиданно и так близко столкнулся с ужасами войны; именно в эту минуту я увидел, до чего унижен, беззащитен человек, осознавший свою полную беспомощность и бессмысленность всего вокруг. Постепенно стали появляться спасательные отряды, и мы вдруг вспомнили о распорядке дня в интернате и повернули назад, но мы не пошли на Шранненгассе, к себе в интернат, а свернули на Гштетенгассе, где, как нам сказали, разрушений не меньше, чем на Кайгассе. На Гштетенгассе, у подъема на Монашью гору, стоял старинный дом, еще принадлежавший в то время моим родственникам, которые наверняка сидели дома во время налета; я видел, что за их домом остальные дома были полностью разрушены, но оказалось, что все мои родственники живы, это было семейство портного, владельца двадцати двух швейных машин и обслуживающих их рабов. По дороге на Гштетенгассе на тротуаре перед Госпитальной церковью я наступил на что-то мягкое и, взглянув под ноги, подумал, что это ручка куклы, и мои соученики тоже так подумали, но это была детская ручка, оторванная ручка ребенка. И только увидев эту ручонку, я, мальчишка, для которого этот налет американских самолетов на мой родной город был лишь доводившей до дрожи сенсацией, вдруг понял, что это
Читать дальше