Александр Гольдштейн - Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики
- Название:Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Новое литературное обозрение
- Год:2011
- Город:Москва
- ISBN:978-5-86793-915-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Александр Гольдштейн - Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики краткое содержание
Первое издание книги «Расставание с Нарциссом» замечательного критика, писателя, эссеиста Александра Гольдштейна (1957–2006) вышло в 1997 году и было удостоено сразу двух премий («Малый Букер» и «Антибукер»). С тех пор прошло почти полтора десятилетия, но книга нисколько не утратила своей актуальности и продолжает поражать не только меткостью своих наблюдений и умозаключений, но также интеллектуальным напором и глубиной, не говоря уже об уникальности авторского письма, подчас избыточно метафорического и вместе с тем обладающего особой поэтической магией, редчайшим сплавом изощренной аналитики и художественности.
Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Сопротивляясь эпохе, обэриуты дали пример катакомбного стоицизма; помещались катакомбы в ленинградских коммунальных квартирах. Гораздо чаще встречался цинизм, результат не коллективной испорченности, а культурной ситуации, повторяющейся всякий раз, когда исторический мир предстает в единственно возможном, невыносимом великолепии, когда он равняется фатуму. Цинизм нашел стилистически адекватное выражение в беллетризованном эссеизме 30-х, который отличался умением «по-марксовски» и «по-ницшевски» договаривать все до конца, потому что отступать уже было некуда. Истоки этого иронически аффектированного фельетонного слога, удачно совпавшего с еврейским темпераментом, нетрудно отыскать в «Восемнадцатом брюмера» Маркса или в «Романтической школе» Гейне, но советские перья придали ему неповторимое короткоствольное своеобразие. Методологическая основа этого стиля, маскировавшего ужас перед историей, — в его дефинитивном экспансионизме. Он исходил из постулата, что для каждого явления материального и идеологического мира может быть подобрано точное определение. Тотальности мира соответствует цельность познающего разума, который воплощается в слове. В момент наложения факта и слова совершается исчерпывающее определение предмета, которое, однако, не должно быть прямым, но вынуждено заключать в себе иронию, «остроумие», боковую парадоксальную ассоциацию.
На самом деле автор давно ни во что не верит, точнее говоря, он уже не мыслит в этих категориях, либо его идеологический ангажемент перешел в Тертуллианово измерение. Он давно уже мистик, фаталист и склонен к иррациональной трактовке исторического процесса. Так называемая идейная убежденность сочинителя проистекает из безысходности обступающих его обстоятельств. Но он слишком ценит жизнь, славу и слово, чтобы так просто от всего этого отказаться. Его энергия и страх сублимируются в метафорическом строчкогонстве, в нанизывании восхищенных и разоблачительных дефиниций, как если бы кто-то внушил ему странную мысль, что он сможет обезопасить себя в акте рассказа.
У него пухлые губы, быстрый ум и поблескивающие круглые очки. Он любит женщин, Париж, Японию, твидовые пиджаки, хороший табак и застольную иронию «Националя». Он строит дачу в Переделкине. Ему позволили ввезти из-за границы автомобиль. Не исключено, что у него даже есть холодильник. Он обладает ясным саркастическим слогом поденщика. Он, в сущности, денди и декадент. Его ценят на Западе, он свой человек в международной левой культуре. Время от времени он еще позволяет себе держать кукиш в кармане, и тогда появляется, например, книга о Свифте. Когда он рассказывает политический анекдот, то заводит приятеля в ванную и открывает на полную мощность кран. Иногда ему хочется написать что-нибудь очень циничное и порнографическое, но он не дает себе воли. Он хорошо чувствует город, но также природу, физиологию, кровь. Классическая литература кажется ему устаревшей. Зато он часами способен говорить об «Улиссе», в котором находит страшный подвох, веселое неприличие. Подумать только! Не социализму, а ирландскому иезуиту удалось вылепить нового человека, который оказался человеком внеисторическим, вечным, во власти все того же солнечного и лунного мифа, языка, ритуала. И этот исполинский человек, сотворенный во всей его отвратительной конкретности, — жалкий, забавный и чувственный еврей-буржуа, не нашедший ничего лучшего, нежели обзавестись неверной подругой да обогреть нищего стихотворца-филолога вместо того, чтобы выгнать его взашей, как Бабичев Кавалерова. Кстати, не Джойс ли навеял Алексею Максимычу замысел «Дня мира»? Он с купюрами, но довольно прозрачно говорит это приятелям по ресторану, и те понимающе улыбаются. Он каждый день четыре часа стучит на машинке, даже с похмелья. Бухаринские «Известия» охотно берут его фельетоны. Его женщины знают, что иногда с ним случаются истерики. Разумеется, он безоружен перед историей и обречен.
Тынянов был стоиком, а не циником. Профессионально владея, в отличие от обэриутов, материалом истории, он уничтожил ее тем единственным способом, которым с нею можно бороться, а именно создав параллельную смысловую концепцию. Не истории литературы, каковая тоже корчится и взбухает от несправедливости, от жестокой борьбы за новое зрение, сопровождающейся неметафорическими смертями людей и поколений, забвением неудобных фигур (отверженных Фебом) и пародической дискредитацией вклада предшественников. Я имею в виду другую, гораздо более решительную умственную конструкцию — идею стихотворения как абсолютной структуры, внутренне совершенной и пребывающей вне «реального» времени, в сфере панхронии. Тотальная идеология стихотворного текста, намеченная Тыняновым в книге «Проблема стихотворного языка» еще в добеллетристический период его работы и продолженная в позднейшие годы, стала щитом, которым автор укрывался от непогоды. Дело не в пошлом понимании искусства как прибежища от треволнений социального мира, но в специфической организации стихотворения (по Тынянову), во всем отличной от физиологии тела истории, — оскопленного и набрасывающегося.
Природа стихотворения исключает кастрированные отсутствия истории, ее провалы и соскальзывания в глухонемую апатию, в молчании которой столь многое исчезает. Стихотворение — это неумолкающая речь, акустическая и письменная, а ее мнимые остановки, пробелы, пустоты в действительности представляют собой «эквивалент текста»: это динамическое понятие было введено Тыняновым специально для борьбы с немотой и зиянием. Стихотворение есть область ритма и смысла, в нем нет сегментов, не наполненных музыкой и значением. Каждый его элемент подчинен общей гармонической структуре, которой не знает история. Кроме того, каждый элемент литературного произведения соотносится не только с другими элементами той же системы (синфункция), но и с подобными ему элементами иных систем и даже рядов (автофункция), и, следовательно, поэтические тексты связаны между собой.
Связь текстов двояка. Во-первых, возникает соотнесенность произведений и литературных систем, принадлежащих к одной эпохе. Во-вторых, эта соотнесенность носит всеобъемлющий, сверхвременной характер, и в некоем теоретически корректном ракурсе она охватывает все тексты, расположенные в зоне данного семантического поля, вне зависимости от времени создания произведений. Идея истории, как видим, уничтожается, гаснет в этом интертекстуальном сообществе, ибо историческое время исчезает из этой смысловой сферы, образующей единое грандиозное стихотворение. Оно находится уже вне истории, там, где нет ни гладких кастрированных поверхностей, ни уродливого бракосочетания «фактов» и «фикций». Этот Сверхтекст, это единое Стихотворение, постоянно изменяясь под направленными на него лучами трактовок и восприятий, остается тем не менее идентичным себе. Идентично себе и любое отдельное стихотворение, в сущности эквивалентное поэтическому Сверхтексту, поскольку оно связано с ним всеми нитями смыслов, и путь в обе стороны, от частного к совершенному и обратно, легко может быть пройден мыслью.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: