Елена Трегубова - Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
- Название:Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Фолио
- Год:2015
- Город:Харьков
- ISBN:978-966-03-7173-6, 978-966-03-7171-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Елена Трегубова - Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 краткое содержание
Роман-Фуга. Роман-бегство. Рим, Венеция, Лазурный Берег Франции, Москва, Тель-Авив — это лишь в спешке перебираемые ноты лада. Ее знаменитый любовник ревнив до такой степени, что установил прослушку в ее квартиру. Но узнает ли он правду, своровав внешнюю «реальность»? Есть нечто, что поможет ей спастись бегством быстрее, чем частный джет-сет. В ее украденной рукописи — вся история бархатной революции 1988—1991-го. Аресты, обыски, подпольное движение сопротивления, протестные уличные акции, жестоко разгоняемые милицией, любовь, отчаянный поиск Бога. Личная история — как история эпохи, звучащая эхом к сегодняшней революции достоинства в Украине и борьбе за свободу в России.
Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
На столбах с обветренными губами висели, разметывались отрывными номерками телефонов по ветру, пораженческие объявления: «Меняю два талона на сахар на талон на водку».
А Анастасию Савельевну, с самого первого похода Елены в церковь, лихорадило от новости, что дочь вздумала поститься — при и так до жути пустых, не на шутку, по-военному, по-блокадному, прилавках магазинов — значит, даже и бульон из костей отменяется! — поститься аж до Рождества, которое Бог весть когда еще будет.
— Мам, ну ты же, когда была маленькой, выжила два года в эвакуации на картофельных очистках! — смеялась Елена. — А у меня даже целиковый картофель будет!
— С ума сошла! — Анастасия Савельевна в истерике хваталась за голову. — Ты что, в монахини решила постричься?!
— Это, кстати, вполне неплохая идея! — весело парировала Елена.
И Анастасия Савельевна как будто ревновала, что ли, дочь к церкви, словно почувствовав вдруг с неожиданной остротой, что дочь и вправду живет уже давно в параллельном для нее мире.
— Зачем я тебе растила только! — выдала как-то раз в сердцах Анастасия Савельевна, когда Елена опять пришла в субботу в полночь, после людной исповеди. — Чтобы ты теперь в церкви вечера пропадала?! — и в этих советских, дурацких репликах звучал какой-то страшный испуг: будто Елену кто-то неуклонно от нее уводит в другую, недоступную для Анастасии Савельевны жизнь. Хотя — казалось бы — чего проще: возьми да и переступи порог другой этой жизни тоже!
Утром Анастасия Савельевна спозаранку, как будто нарочно, включала на полную громкость радио — и пока Анастасия Савельевна возилась на кухне — там орала то «производственная гимнастика», а то «пионерская зорька».
— Мааа… Ну ты специально что ли…? — стонала Елена, выползая на кухню — с одной только целью: прихлопнуть ненавистную радиоточку.
Любые громкие звуки с утра, с недосыпу, всегда коробили — а сейчас это и вдвойне чувствовалось какой-то атакой внешнего бездумного мира.
— А что? — как будто бы искренне не понимала Анастасия Савельевна — но на самом-то деле уж точно было видно, что всё решилась делать дочери наперекор — опять, чтоб показать ей контраст какой-то абстрактной, несуществующей, только что Анастасией Савельевной выдуманной «нормальной» жизни — и интересов Елены. — Я в бараке, между прочим, выросла! — вызывающе, с натянутой веселостью и деланным идиотизмом в голосе прибавляла Анастасия Савельевна — словно опять стараясь подражать (как же Елена ненавидела эти моменты!) каким-то среднестатистическим советским матронам. — У нас, между прочим, развлечений других, кроме радио, никаких не было! Телевизора не было! Ничего не было! А радио включишь утром — и весело становится! Я люблю громкую музыку!
— Мааам! — кричала Елена, стукая кулаком по кнопкам радио. — Ты тридцать лет уже не в бараке! Очнись!
С дряхлой Ривкой в школе тоже было сплошное расстройство: забежав к ней как-то на второй этаж, к классам для малышни, Елена попыталась было рассказать, хоть в двух словах, о важных своих новостях — Ривка слушала молча, чуть-чуть повернув голову к Елене правым ухом, которое у нее слышало лучше, — потом взревел звонок на урок, и когда оторался, отвизжал — и отхлопали двери в кабинеты, — Ривка, уже в полной тишине растерянно сказала:
— Что-то я ничего не слышу, девочка… — Ривка выглядела и впрямь расстроенной, и впрямь ничего не слышащей. — Что-то я ничего не понимаю, что ты говоришь… Ты мне хоть скажи прямо: у тебя все в порядке?
Парадоксальным образом, Ривка, даже смотря каждый вечер телевизор, ну абсолютно не замечала, что в стране что-то изменилось: программу «Время» она на автоматизме включала просто потому, что в прежние годы это считалось «обязательным» — и не посмотреть обязательную идеологическую программу запуганная Ривка боялась — но ровно так же, на автоматизме, весь смысл просматриваемого официоза умело спускала мимо ушей в унитаз. Так что теперь, даже когда нет-нет да и стали проскальзывать даже и в официозе удивительнейшие новости — Ривка так же, автоматически от них защищалась и их не замечала. А уж расслышать что-либо про церковь от Елены оказалось и вовсе выше Ривкиных сил.
Абсолютно разъяренная от этих Ривкиных и Анастасии-Савельевниных проблем со слухом, взбегая по пустой лестнице на четвертый, на урок к Татьяне, Елена уже чуть не орала от отчаяния: «Страна оглушённых! Вернее даже — страна оглоушенных! Не путать с оглашенными! В данном случае — это антонимы!»
И пуще, чем прежде чувствовала, что обывательское «добренькое» никогда не бывает добрым по-настоящему — что «добренькое», обывательское, всегда чревато либо тем, что все незнакомое, чужое будет считать враждебным и ненавидеть, — либо тем, что (не важно уж из-за чего — из-за запуганности, забитости, благоприобретенной вдолбленной защитной глупости) не в состоянии будет почувствовать ни чужой беды, ни несправедливости, творимой над кем-нибудь в твоей же стране неподалеку — и не в состоянии будет откликнуться адекватно — а просто закроется в своей ежедневной жизни, заткнет уши. Какой уж чужой — своей то, своей собственной боли — как репрессии над семьей — постарается не замечать, забыть об этом, и молчать, молчать, сделать вид, что ничего не было — как молчала всю жизнь Ривка.
Забавным при всем этом, конечно же, было зрелище вновьобращённого медвежатины Влахернского — косматого, громадного — бежавшего к ней теперь всегда, в школьных коридорах, едва завидев, на переменках, с такой мощью и скоростью, что казалось невероятным, что затормозит — и не растопчет всех попадающихся на пути. Два-три разговора по душам обнажили крайнюю ранимость и даже раненность какую-то Влахернского: на метафизические темы говорил он с Еленой взахлеб и охотно — а вот как только разговор Елена осторожно пыталась перевести на обстоятельства его жизни — чтоб постараться незаметно выяснить, прочувствовать, чем же можно ему, психологически, помочь, — Влахернский взбрыкивал и заявлял:
— Мне об этом говорить не интересно! Что ты о какой-то ерунде у меня спрашиваешь! Какая разница!
Личико Влахернского — кругленькое, с ровным длинным носом, с татарскими скулами и щеками, обрамленными немытыми прямыми мочалистыми лохмами, — то и дело принимало капризно-обиженное выражение: круглые маленькие алые губы скорбно-морщинисто поджимались, а круглый его, отдельным холмиком выступающий подбородок капризно скукоживался. И чем было этому насупившемуся, иногда ластящемуся, но иногда вдруг резко замыкающемуся в себе, и стоящему молча рядом, рядышком (только потому, кажется, что наедине с собой ему было тяжело) большому человечку помочь — так и оставалось загадкой. Ходил Влахернский всегда, в любую погоду в одном и том же темно-коричневом свитере с черным узором, надевая на него один и тот же не форменный, а черный какой-то, затертый до блеска пиджак (непонятно было, как Ленор Виссарионовна этот неформат терпит на своих уроках) — и ни то, ни другое, кажется, никогда не стирал и не чистил — поэтому слегка пах сушеным черносливом. Брюки Влахернский все же надевал школьные, синие — и были они не то что ему слегка коротки — а просто чересчур натягивались как-то на полных его ляжках — потом чуть сужались к коленям, и резко уменьшались к голеням — а дальше мелькали на узеньких щиколотках светлые какие-нибудь — всегда не в тон — зеленые или белые носки — и замученные (с глубоким вырезом и ветхими, наметившимися на обоих больших пальцах ног будущими дырками) полукеды, так что вся грузная стать выглядела так, как если бы Влахернский, глядя сверху, сам, со строгим соблюдением законов опрокинутой перспективы, ее и нарисовал — с визуальным уменьшением и истончанием по мере удаления, вниз, прочь от взгляда. При ходьбе Влахернский, явно нарочно, чуть сутулился и как-то внутрь сгибал большие свои плечи — и нарочито очень сильно косолапо ставил большие свои ступни в полукедах — явно чтоб ни в коем случае никто не подумал, что Влахернский хочет кому-нибудь понравиться.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: