Евгений Гагарин - Советский принц ; Корова
- Название:Советский принц ; Корова
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:2002
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Евгений Гагарин - Советский принц ; Корова краткое содержание
Два рассказа Евгения Гагарина из книги “Звезда в ночи”, увидевшую свет в 1947 году в Мюнхене, в лагере для перемещенных лиц. Тексты, предлагаемые вниманию читателей “Новой Юности”, подготовлены по этому уникальному изданию.
Опубликовано в журнале:
«Новая Юность» 2002, № 6(57)
Советский принц ; Корова - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
— Гриша, как ты говоришь: разменять, жирный гад, — что это значит?
— Я всегда так говорю. Разменять — это к стенке, жирный гад…
Не слушая, она смотрела на него в тревоге: с каждым днем речь его становилась невозможней, он говорил уже на каком-то непонятном ей советско-криминальном арго — среди кого он вращался? Среди уличных мальчишек, воров, беспризорных, он, у кого в жилах Рюрикова кровь! Как он породист! — она взглянула на него воспаленными глазами, — и как похож на отца… Это удлиненное тонкое лицо, с кожей столь нежной, что течение крови было уловимо, несмотря на грязь и загар, эта вытянутая шея, — Боже, как он поспешно глотает, как он голоден!.. И эти длинные несуразные руки и ноги… Где бы он ни вращался, он не станет плебеем или вором, — подумала она, и горделивое счастье прошло в ней горячей волной, как вино. И вдруг она вспомнила, что у нее сегодня в камере делали обыск. Пропал кусок сала у какой-то заключенной, смотрели все вещи. У нее тоже, и у нее! Заподозрить ее в воровстве! Как они смели! Ее оттолкнули, когда она сказала, что не даст прикоснуться к своим вещам…
— Гриша! — резко вскрикнула она, вся горя ненавистью и высокомерием: — Меня сегодня обыскивали, обвинили в воровстве, толкнули на пол. Ты слышишь?
— Мама, мама, — он смотрел на нее умоляющими глазами и целовал ее руки, — не надо!
— Не надо? — Она отступила назад, по ее лицу ползли красные пятна. — Ты трус!.. Не хочешь защитить свою мать!.. Твоего отца расстреляли — ты забыл это? Кровь его должна жечь тебя беспрестанно. Le sang de ton pиre. Tu doit le venger!..
— Гражданка, не разговаривай по-латынски, а то прекращу свидание, — лениво сказал сторож.
— Voila, il m’appelle citoyenne — это хам!.. Ты слышишь?
Он стоял, весь дрожа, у решетки, и его тянуло биться о нее головой или кого-нибудь бить, но нужно было сдерживаться, не волновать мать…
— 16 лет!.. Через два года ты будешь совершеннолетним. Тогда тебя расстреляют… Tu sera fusille, toi ausse, comme ton pиre! Не забывай этого!.. Гриша. — Она кинулась к решетке и, как замертво, припала губами к его пушистым, редким волосам. (“Он будет, конечно, как и отец, плешивым”, — пришло ей на мгновение в голову.) Она целовала его и не помнила, что говорила; жалость и любовь к нему жгли ее сердце, как пламя, испепеляя все другие чувства. А он вздрагивал и понемногу отходил… Последнее время так было почти на каждом свидании… Но сегодня, — подумал он, уже уходя, — сегодня мать была такая особенно жалкая!.. Он обернулся еще раз назад. Издали из сумерек коридора она благословляла его размашистым крестом.
С тех пор как он себя помнил, жизнь его была связана с обысками, арестами, тюрьмой, ссылкой, смертью. Когда ему исполнилось 5 лет, расстреляли его отца, бывшего гвардейского офицера, и, кажется, первым его впечатлением осталось, как ночью он проснулся в своей кровати от света и движения вокруг. В комнате ходили солдаты и всё чего-то искали, а отец и мать сидели молча и им не помогали, хотя ему казалось, что солдаты ищут как раз то, что недавно перед тем прятал при нем отец. И так как его учили всегда помогать другим и, кроме того, ему стало скучно и хотелось самому искать, то — он отчетливо помнил этот момент — он подбежал к солдатам и сказал будто бы, указывая на печку: “А здесь папа тозе спьятал”. К счастью, его не поняли, ибо почти до 10 лет он лопотал очень неясно. Был у него тогда огромный блестящий ключ, которым он любил играть. То был камергерский ключ его деда, но тогда он считал — он тоже это помнил, — что то ключ от царской спальни: отец запирал царя, когда тот спал, чтобы его не украли. Солдаты ключ нашли.
— Что за ключ, — спросил один из них, — откудова будет?
— Камергерский, — отвечала мать.
— Ты мне тень не наводи, гражданка, — рассердился солдат, вероятно, не понимая ее, — отвечай, говорю тебе, от какого сундука, что украла? Он — золотой?
Мать пожала плечами, и солдаты ключ взяли, и тогда он, подбежав к ним, будто бы закричал: “Это мой ключ, не тронь, я тебя убью!” Но никто не обращал на него внимания, и он стал просить солдата дать ему поиграть с ружьем. Когда повели отца, мать резко пошатнулась, молча хватилась за сердце, закусив губы, и вдруг кинулась отцу на грудь, а тот — высокий и сильный — крестил ее, и целовал, и говорил все время: “Будь мужественна, будь мужественна!” А потом отец взял его на руки и он лопотал: “Папа, ты не бойся, когда я вырасту большой, я их убью”.
Обо всем этом он знал больше из рассказов матери, чем сам помнил, а отца он уже не видел с тех пор, но первым жизненным впечатлением смутно залегло в нем навсегда чувство обиды за мать, за отца, за себя и это сознание: когда он вырастет, он должен отомстить. Дальше помнил он один страшный, черный день. Сначала принесли мать без чувств; придя в себя, она долго билась на постели, и от страха он не мог даже плакать; приходили грустные люди, и все молча плакали — в тот день расстреляли его отца. Он совсем не помнил его внешне, разве только, как он качал его на ноге и притом оглушительно смеялся, как кололись его щеки, и, при мысли о нем, он представлял его себе всегда с гордостью, как существо высшее, храброе и сильное, вроде рыцарей Вальтер Скотта. Только царь мог еще с ним сравниться. А царя он себе представлял почти уже неземным существом и ни за что не поверил бы, что царь пил, и ел, и спал, как обыкновенный человек, и даже думы о нем он сопровождал благоговением, робостью, как молитвы к Богу.
Вскоре после того страшного дня их выселили из Москвы, и они переехали в деревню в получасе езды поездом, где много было таких, как он с матерью, чьи мужья, отцы, дети были расстреляны или высланы. И с тех пор он не помнил вообще времени — ни одного дня, чтобы кто-нибудь из их круга не сидел, чтобы не говорили о тюрьме, когда не нужно было бы носить передачу и мать не бегала бы куда-нибудь хлопотать за близких или дальних, не собирала бы теплой одежды для высланных в Сибирь и на Север. Вместе с этим познал он голод, холод и произвол людей, лишавших их карточек, дров, света, запрещавших ему учиться в школе, как сыну расстрелянного; познал он горечь слез и обиды, когда кричали ему дети на улице вслед: “Отец расстрелян, отец расстрелян”; и была у него к жизни жаркая, неутолимо безнадежная тяга, как ощущает ее, верно, зверь, травимый по пятам. Все товарищи его были такие же, как он сам, чьи отцы и матери тоже были или расстреляны, или сидели в лагерях, кого тоже не пускали в школу учиться; все игры их и песни, что они пели, несли печать бездомности, отщепенства, обреченности; и — точно — едва подрастал кто-нибудь из них, как уж исчезал: если не в тюрьму, то куда-нибудь подальше от Москвы, где никто бы не знал их происхождения, а Сережа Полызин, что был старше его на 5 лет, пробовал бежать за границу, был схвачен и расстрелян! И все-таки эти первые годы в деревне были лучшими в его жизни; он вспоминал о них сейчас с тоской. А когда ему исполнилось 12 лет, матери удалось через кого-то влиятельного в Кремле, кажется, через какого-то родственника из военных, перешедшего к красным, достать Грише разрешение на выезд за границу, в Лондон, где жил ее брат. Была весна, и ему говорили, что он едет лишь в гости, на лето, только теперь он узнал, что его хотели отправить навсегда. Плакала мать на вокзале; ее лицо, обрамленное по-монашески черным платком, и слезы, безудержно текшие по ее разом посеревшим щекам, и то, как она крестила и прижимала его к себе и совала ему в карман конфект и как вдруг вскрикнула, когда пошел поезд, и ощущение ее острых лопаток под его руками, — все это жгло его сердце всю дорогу и после у дяди за границей. Как мог он уехать тогда от нее? И эта перемена жизни за границей!” Эти колбасы, сыры и белые хлеба в окнах и — ах! — этот обессиливающий запах от ресторанов! Дядя страшно походил на мать, но был он какой-то не такой, как люди в Москве, — словно не настоящий, а из театра, равно как и тетка и двоюродные братья в чудных костюмах, с галстухами, не умевшие даже по-хорошему говорить по-русски; все они были какие-то “не свои в доску”, как, например, старый граф Алтуфьев в Москве, или Наташка, или Ивашка Сарепа. Дядя все плакался на бедность, тогда как — странно! — на столе всегда были масло, сахар, белый хлеб, сыр, колбаса и обед состоял из трех блюд! И у всех было по три костюма и много ботинок! В Москве никто не имел больше одной пары. И он не верил этой бедности и думал, что дядя просто скупой. А тетка, любившая его, по-видимому, ибо наедине она часто прижимала его к груди и поливала слезами, все вспоминала, что у нее всего одна прислуга!.. Мать не только сама варила обед, она сама мыла полы, стирала и шила! Но больше всего он невзлюбил своих двоюродных братьев, сверстников по возрасту. Они спали до 10, ботинки им чистила прислуга, они едва цедили слова при разговоре, носились со своими титулами; и — что его больше всего бесило, — по-видимому, стыдились, что они русские, и говорили всегда по-английски или по-французски, а род свой выводили от шотландских рыцарей. “Фраеры, — думал он о них с презрением на своем московском арго, — такие бы у нас живо подохли”, — и страстно ждал, когда пройдет лето, и все копил для матери сахар и печенье — прятал в карман во время кофе или брал незаметно со стола. Приходили какие-то допотопные дамы с лорнетами смотреть на него, и тетка рассказывала им с ужасом про сахар по-французски, думая, что он не понимает, и те качали головой и вздыхали:
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: