Геннадий Прашкевич - Гуманная педагогика [из жизни птеродактилей]
- Название:Гуманная педагогика [из жизни птеродактилей]
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:2020
- Город:Новосибирск
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Геннадий Прашкевич - Гуманная педагогика [из жизни птеродактилей] краткое содержание
или
? Не торопись. Если в горящих лесах Перми не умер, если на выметенном ветрами стеклянном льду Байкала не замерз, если выжил в бесконечном пыльном Китае, принимай все как должно. Придет время, твою мать, и вселенский коммунизм, как зеленые ветви, тепло обовьет сердца всех людей, всю нашу Северную страну, всю нашу планету. Огромное теплое чудесное дерево, живое — на зависть».
Гуманная педагогика [из жизни птеродактилей] - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
«Знаете, Милую Химеру предали».
Так она думала. Так считала. Вот ведь давно уже нету больше Александра Васильевича, а Дед, бывший вице-директор Русского бюро печати, ярый пропагандист, полковник, несомненно, враг нынешней власти, сидит перед нею, перед Колчаковной, перед Анной Васильевной Тимирёвой — плотный, кустистые брови, палка в руке, набалдашник из слоновой кости в резных иероглифах. Одет добротно, глаза от стыда не выцвели, алкоголь их не замутнил, пуля не тронула, видно, что и в советской Москве найдется куда пойти.
Смотрела и не понимала: как так?
Милой Химеры нет, генералов, оспаривавших будущее, нет, давно затерялся в пространствах веселый поручик Щелкун, а бывший пропагандист, бывший полковник в добротном костюме, с резной палкой, с авторучкой в кармашке, почему не замерз на смертельном льду Байкала, не расстрелян в поле под Красноярском, не истлел на харбинском кладбище? Как это так? За любой из его плакатов большевики должны были сгноить его в лагерях.
«Из всего обещанного вам большевики дали:
мир — такую войну, какая никому не снилась,
хлеб — картофельную шелуху, мякину, конину, говядину с сапом,
волю — тюрьму да виселицу, расстрелы без суда и повсеместный грабеж,
землю — по три аршина на человека в вечное владение, ложись в нее и владей,
фабрики и заводы — безработицу, голод, холод, комиссарский кулак под нос да пару мадьяр или китайцев по бокам».
Разве не ярились большевики, читая такое?
Так почему он в Москве? И почему глаза светятся?
«Знаете, — сказала негромко, — у меня хорошая память».
В сорок девятом умудрилась запомнить целый лист из своего дела, небрежно (случайно) раскрытого на столе следователем. Щурилась, моргала, показывала, как плохо видит. Следователь, может, и не верил, да ведь, с другой стороны, на кой хрен скрывать что-то от этой, считай, уже неживой бабы? Ну, подстилка адмиральская. Со дней Екклесиаста известно: во дни благополучия пользуйся благом, а во дни несчастья размышляй.
«На правой ноге шрам от операции».
Все слова Колчаковна запомнила буква в букву.
Личные дела зэков хранятся в специальных фондах.
«Хранить вечно». Иначе как? Иначе прошлое вообще размажется, не скрепленное ничем, даже бумагами, уйдет в небо легким дымком. Нет, нет. Пусть хранятся эти мутные (как на могилках) фотографии, пусть дойдут до потомков эти пожелтевшие листы допросов с вложенными между ними ломающимися от сухости справками.
Запомнила навсегда.
Каждое слово, каждую букву.
«На основании изложенного обвиняется такая-то (перечислены были все ее прошлые фамилии), в 1918–1920 г. жена адмирала Колчака…»
Никому, даже лучшей, даже давней, единственной своей чудесной и нежной подруге Маше, той, что из семьи графа Капниста-старшего, яркой артистке, умнице, все понимающей, все чувствующей, не сказала о том, что казенная запись на допросном листе взволновала ее.
«Жена адмирала Колчака…»
Дословно запомнила словесный портрет.
« Фигура : полная.
Плечи : опущены.
Шея : короткая.
Цвет волос : темно-русые с проседью.
Лицо : овальное.
Лоб : высокий.
Брови : дугообразные.
Губы : тонкие.
Подбородок : прямой.
Особые приметы : на правой ноге шрам от операции.
Прочие особенности и привычки (картавит, грызет ногти, жестикулирует, сплевывает): нет».
Удивительно: про экзему — ни слова.
И еще удивилась: это у меня-то шея короткая?
И думала, думала. Время в лагерях было. Постоянно думала.
Вот на плакатах Деда (Русское бюро печати) все просто объяснялось.
Красные идут в Омск не для того, чтобы освободить вас, обывателей (обыватели всегда свободны), от жестокого насилия белых. Красные идут в Сибирь за вашим хлебом, господа наивные обыватели. Они за вашим хлебом идут! Захватив Омск, главную столицу России, большевики откроют путь в остальную огромную, до смерти голодную Россию, и туда, как бурей, всосет весь ваш хлеб, все ваше масло, молоко, а вам, господа обыватели, взамен выдадут одноразовые продовольственные карточки.
«В СИБИРЬ, ЗА ХЛЕБОМ!»
Сработал такой плакат мгновенно.
Из банков начали забирать вклады. Люди бросились к поездам.
По всему Омску грузовые автомобили, розвальни, сани, доверху заваленные вещами. К вокзалу не протолкнуться. Драки, вопли, ругань, выстрелы. Бодрее всех держались иностранцы, приезжавшие в Омск изучать ужасную русскую революцию. Злые солдаты в форменных фуражках, матюгаясь, пилили на морозе дрова. Грузите, грузите уголь на паровозы. В звездной ночи, будто облитые мистическим сиянием, двигались по дорогам (на восток) многие человеческие фигуры.
От кого бежите? От немцев? Французов?
Никто не понимал. Знали одно: большевики близко.
Верховный недоумевал, сжимая виски ладонями: вот ежели сейчас заключить мир (и такое напрашивалось), то что же мне — служить у большевиков? Колчаковна объяснить не умела, сама нуждалась в поддержке, да и не стал бы слушать. Все мужчины для Анны Васильевны закончились на Александре Васильевиче. Да и как иначе? Ведь ей, не беглянке в Париж — Софье, официальной жене, Верховный дарил цветы. Фиалки, ландыши, розы, нарциссы, да хоть ромашки, хоть ирисы. Все были хороши. Как александрит в золотом колечке.
Дед кивал. Пусть выговорится.
Он знал больше, чем подруга адмирала.
Ну да, розы и фиалки — Анне Васильевне, а письма — жене.
«Мне странно читать в твоих письмах, что ты спрашиваешь меня о представительстве и о каком-то положении своем как жены Верховного правителя, — писал Александр Васильевич в Париж своей жене Софье. — Ты пишешь мне о том, что я недостаточно внимателен и заботлив к тебе. Я же считаю, что я сделал все, что я должен был сделать. Все, что могу сейчас желать в отношении тебя и сына, чтобы вы были в безопасности и могли бы прожить спокойно вне России настоящий период кровавой борьбы до ее возрождения. Прошу не забывать моего положения и не позволять себе писать письма, которые я не могу дочитать до конца, так как уничтожаю всякое такое письмо после первой же фразы, нарушающей приличие. Если ты позволяешь слушать там (в Париже) всякие сплетни про меня, то я не позволяю тебе их сообщать мне. Это предупреждение, надеюсь, будет последним».
Дед слушал.
Пусть выговорится.
В гостинице у него была припрятана бутылка «Московской особой».
Пригодится. Саднило сердце. Только у женщины любовь может тянуться так долго. Вот уже и некого любить, все выгорело, а любовь все равно жива, ранит. И чем мучительнее, тем дольше тянется.
«Средь шумного бала…»
После танцулек такие стихи не напишешь.
Слушал Колчаковну, а сам уже прикидывал: с Плющихи пойду к Горбатову. Напиться нужно. У Бориса Леонтьевича — всегда хороший коньяк, правда, жена на высылке. Или к Щипачёву пойду, если уж совсем прижмет. У Степана Петровича и хороший коньяк дома, и хорошая жена дома — Фаня, приемная внучка Ильи Григорьевича Эренбурга. И стихи у Степана Петровича простые. «Леса и леса. За Уралом, где зимы намного длинней, деревня в лесах затерялась, лишь звезды да вьюги над ней…»
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: