Эфраим Баух - Иск Истории
- Название:Иск Истории
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент «Книга-Сефер»dc0c740e-be95-11e0-9959-47117d41cf4b
- Год:2007
- Город:Москва, Тель-Авив
- ISBN:965-7288-13-4
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Эфраим Баух - Иск Истории краткое содержание
Многие эссе и очерки, составившие книгу, публиковались в периодической печати, вызывая колоссальный читательский интерес.
Переработанные и дополненные, они составили своеобразный «интеллектуальный роман».
В отличие от многих, поднимающих «еврейскую» тему и зачастую откровенно спекулирующих на ней, писатель-мыслитель не сводит счеты ни с народами, ни со странами, ни с людьми. Но, ничего не прощая и не забывая, он предъявляет самый строгий иск – Иск Истории.
Иск Истории - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Неужели одна лишь надежда на защитный щит строк «солнца русской поэзии»?
Вторая строфа:
Хотеть, в отличье от хлыща
В его существованье кратком,
Труда со всеми сообща
И заодно с правопорядком…
Что это за хлыщ, существованье которого столь кратко в такое недвусмысленно страшное время?
Из молодых да ранний? И уже просит пулю в затылок? Еще бы: не хочет трудиться со всеми сообща и, о, какой ужас, не заодно с правопорядком.
Вылитый «враг народа».
Третья строфа – непривычное для поэта бормотанье, заиканье, даже косноязычье:
И тот же тотчас же тупик
При встрече с умственною ленью,
И те же выписки из книг,
И тех же эр сопоставленье.
Ясно одно: та же невозможность молчать, скольжение на грани и в то же время боязнь переступить черту выражена двумя классиками русской литературы одной строкой, передающей страх соблазна – «глядеть на вещи без боязни».
В свете тридцатых-треклятых последняя строфа при всей своей деланной бодрости полна страха и жажды его преодолеть:
Итак, вперед, не трепеща…
В надежде на судьбу Пушкина, которого хоть и сослали, но не расстреляли:
И утешаясь параллелью…
Но уже наслышан и шкурой ощущаешь, что делают с людьми «во глубине сибирских руд»:
Пока ты жив и не моща…
И прислушивание к тихой молве, с оглядкой по сторонам, когда приходит страшный твой час провалиться сквозь землю: «Ах, какая жалость, такой был человек…»
И о тебе не пожалели.
Ощущенье полного бессилия рождает это стихотворение.
Странным является и название книги стихов 30-31 года – «Второе рождение», вышедшей в 32 году. В книге стихотворению возвращена четвертая строфа. Сам возврат строфы, вероятнее всего, был подобен перетягиванию каната между автором и издателями: оба побаивались победы. Автору было, пожалуй, легче: ведь «пораженье от победы ты сам не должен отличать».
Но что это за «Второе рождение» в годы стремительно нарождающегося вырождения?
А дело просто: не дает покоя сердечный перебой, пока его и вовсе не заглушили, тянется слабая, трепещущая, но живая ниточка совести через «столетье с лишним»: Пушкин «Стансы» написал в 1826, Пастернак – в 1931.
Ни красочные отвлечения Кавказа, ни солнечные пятна Ирпеня, ни гениальные «Любить иных – тяжелый крест», ни даже «О, знал бы я, что так бывает, когда пускался на дебют…» – не могут оттеснить боль «Смерти поэта», видение, «…как обезглавленных гортани, заносят яблока адамовы казненных замков очертанья», строки —
…Что шепчешь ты, что мне подсказываешь,
Кавказ, Кавказ, о что мне делать!
Не вопрос, а – крик.
Друг, с которым разошлись пути, все же друг. «Громовый» характер поэта не мог переждать сердечный перебой, пулей прервал восстание к жизни.
Нет, «Второе рождение» явно с двойным небезопасным дном…
Примерно, такое я говорил трем коллегам с Высших литературных курсов при молчаливом присутствии известного молодого сибирского драматурга, вскоре утонувшего в озере Байкал. Мы жили в Переделкинском доме творчества, и решили посетить могилу Пастернака. Сибиряк же приехал к одному из коллег в гости и пошел с нами.
Говорили мы тихо, А потом и вовсе замолчали. Драматург вообще рта не открывал, подозрительно на меня поглядывал. Переминались. Снег поскрипывал под подошвами. Аура безмолвия окутывала барельеф Пастернака работы Сары Лебедевой в камне над могилой и нас в этом пасмурном, с низким небом, дне. Ощущалось, что сибирский драматург изо всех сил отчуждает свою личную ауру от общей. Вдруг он отверз уста и произнес три слова, хлестнувшие меня как плевок, как плеть:
– Все одно – жид.
Что было делать? Я тут же отвернулся и пошел вниз, по тропе, между могил, стараясь не поскользнуться, чтобы и вовсе не стать в их глазах посмешищем. В морозном воздухе слышны были обрывки фраз.
– Не похож? Да еврей он, еврей…
– Ну и что? – отозвалось восходящее светило советской драматургии.
Почему на слабом человеческом языке, с момента, как я осознал себя, нестираемое слово «жид» или «еврей» вызывало во мне еще более сильный сердечный перебой, чем слово «надежда»?
Этого мне не объяснят все двадцать томов российской истории Костомарова вкупе с двенадцатитомной «Историей государства Российского» Карамзина, сочинениями Ключевского, Державина, Сергея Соловьева, которые я всю жизнь неистово выискивал у букинистов, вычитывал, пытаясь найти ответ на этот вопрос.
Против этой весьма внушительной библиотеки стоят передававшиеся из уха в ухо строки поэта Бориса Слуцкого, намертво вошедшие в сознание, которые и цитирую по памяти:
…Иван воюет в окопе.
Абрам торгует в рабкопе.
Я это услышал в детстве
И скоро совсем постарею,
Но мне никуда не деться
От крика: «Евреи, евреи!»
Не торговавший ни разу,
Не воровавший ни разу,
Ношу в себе, как заразу,
Эту клятую расу.
Пуля меня миновала,
Чтоб говорилось не лживо:
Евреев не убивало,
Они возвращались живы…
Об этой рогатке из двух слов – «жид» и «еврей», из которой более двухсот лет стреляют по воробьям, именуемым «жидами», следует поговорить отдельно.
Пушкин, тоже нерусских кровей, вольтерьянец, сам изгой, царский ссыльный в Кишиневе, сотворивший там пародию на непорочное зачатие девы Марии – богохульную поэму «Гавриилиада», слово «жид» произносит запросто. Причем впрямую, а не устами героя, к примеру, «Скупого рыцаря».
В «Послании Вигелю» он проклинает Кишинев, на который грянет гром небесный: «…Падут, погибнут, пламенея, и пестрый дом Варфоломея, и лавки грязные жидов…». А своем дневнике записывает: «Третьего дня хоронили мы здешнего митрополита; во всей церемонии более всего понравились мне жиды: они… взбирались на кровли и составляли живописные группы…»
И пусть не убеждают меня пушкинисты, что так тогда принято было называть евреев. В написанной Пушкиным в те же дни «Черной шали» есть строка «…Ко мне постучался презренный еврей».
Пастернак деликатной темы, связанной со своей национальностью, старался не касаться. Он как бы пребывал в некой надмирности.
Хотя, вероятнее всего, испытывал неприятные минуты, когда следовало в бесчисленных анкетах, которыми изобиловали те годы, заполнять графу «национальность».
Пастернак жил одновременно и свободно в стихии двух языков – русского и немецкого. Десятилетним мальчиком он видит мельком на перроне Райнера Мария Рильке и спустя четверть века пишет ему: «Великий обожаемый поэт!.. Я вам обязан основными чертами своего характера, всем складом духовного существования…» Он посвящает Рильке свое, по сути, главное автобиографическое произведение – «Охранную грамоту». Восемнадцатилетним юношей в 1908 году Пастернак проживает два незабываемых через всю жизнь месяца в Марбурге, слушая лекции двух немецких философов евреев Германа Когена, основателя Марбургской школы неокантианства, и Пауля Наторпа.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: