Иван Полуянов - Одолень-трава
- Название:Одолень-трава
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Детская литература
- Год:1979
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Иван Полуянов - Одолень-трава краткое содержание
Гражданская война на севере нашей Родины, беспощадная схватка двух миров, подвиг народных масс — вот содержание книги вологодского писателя Ивана Полуянова.
Повествование строится в своеобразном ключе: чередующиеся главы пишутся от имени крестьянки Федосьи и ее мужа Федора Достоваловых. Они, сейчас уже немолодые, честно доживающие свою жизнь, вспоминают неспокойную, тревожную молодость.
Книга воспитывает в молодом поколении гордость за дело, свершенное старшим поколением наших современников, патриотизм и ответственность за свою страну.
Одолень-трава - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
— Давно ли лаптем щи хлебал, пролетарьят? — качалась на стене ширяевская тень. — Я из деревни, ты из деревни в город ушел. Так что, крестьянство, по-твоему, в пристяжку? Не-е… Мужик, он коренной, поддужный!
Лысой головой никнет в миску с рыжиками старый ваган.
Махорочный чад слоится под потолком.
— Ширяев! — я сволокся с лавки. — Ширяев, ты посты выставил?
— Бр-рысь! Какие посты? Кругом Россия. Мы — поддужные!
Ничего нет противнее, как надевать размокшую обувь. От сырых портянок проняло меня дрожью. Выскользнул я к калитке.
— Ты, Федя? — спросили из темноты. — Совещаемся вот: скинуть надо Ширяева с командиров, на хмельное слаб.
Я к колодцу сбегал, воды принес. В горнице вытащил Ширяева из-за стола:
— Умойся.
Кое-как привел его в чувство.
— Федя… Малый! — Ширяев кашлял и ежился. — Даю зарок не пить. Урон революционному долгу от водки, говорю как сознательный и сочувствующий.
Алую полоску зажигал восход. Развиднялось. Дождь чуть крапал.
Не напрасно кошка намывала гостей: нагрянули незванно-непрошенно.
Нагрянули, паля из обрезов и горланя:
— Ура! Бей голодранцев!
Свистнула по окну пуля, лопнуло стекло, и потух задутый ворвавшимся предутренним холодом теплый, покойный избяной душок.
Мы залегли у калитки, залпами смяли, откинули горлопанов за огороды, за лысые бугры суходольного луга.
Все равно худо: патронов в обрез, измором нас возьмут.
Из конюшни Ширяев вывел мне лошадь:
— Скачи, малый. Авось прорвешься. Не тушуйся, мы поддержим.
— Куда ехать велишь?
— Хоть до самой Тоймы… К черту на рога! — вспылил Ширяев. — Исполняй приказ, не рассусоливай.
«Жиг! Жиг!» — жигали пули. Наперерез коню — девка, старикова дочь: «Стой!» Не она ли привела кулацкую банду? Не удержать ошалевшего под выстрелами коня, ударил ее грудью, упала под кованые копыта.
Топорами порубленные, на бугре свалены мои боевые товарищи. Знать, не тратились бандиты на пули… Опоздала выручка!
Жесточал я сердцем, уходила из меня жалость. Не прав ты был, Ширяев, наставник дорогой: солдатом делают солдата не только бои, штык ко штыку, не только отступления, но и потеря своих, с кем жидкий супец хлебал из одного котелка, кто последним с тобой делился. Я усвоил, Ширяев, навсегда: уцелею в этой войне, в других, какие будут, то жизнью буду обязан тебе. Велел — скачи! А патроны были на исходе и до своих далеко. Подарил мне Ширяев жизнь, когда вывел коня, когда огнем прикрыл — последними-то патронами!
Солома дымила кислой вонью и не загоралась. Охапками натаскал я соломы на крыльцо избы. Высокое крыльцо, тесовое — ступени крутые, балясины пузатые, кровелька с фигурной резьбой. Окна в резьбе, в узорах, балкон расписан цветисто. Не изба, право, а терем! Что за причелины пущены плотниками к желобам-водостокам, что за кружева-оборочки на балконе! У окон березы посажены — тоненькие, белые. Листочки желтые на траву-мураву осыпаются, словно золотом одаривают березки. Сюда бы, к окошечку, красну девицу с прялкой, на завалину деда-баюна — то вся сказка наяву.
Была девица, был старик — рубаха распояской. И стал терем-теремок, кружева деревянные, для нас капканом.
Вразброд на бугре прозвучал залп — скупой салют над братской могилой.
Дымила солома, отсыревшая на дожде: напрасно я раздувал жалкий, тлеющий огонек.
Рыжий, с подметкой, припутанной проволокой, но со шпорой красноармейский ботинок скинул с крыльца солому.
— Ты что? Этакую домину на распыл пускать — Советской власти накладно. Мы еще вернемся!
Дым шел от соломы. Горький, едкий до слез был дым, и я плакал. По Павлину Федоровичу — все его видели железным, несгибаемым, а ведь он был мягким, добрые глаза за очками, и мне тельняшку дал; по Ширяеву — «люблю!» кричал в рукопашной, а погиб от кулацкого топора; по Степе-питерскому и по всем, кого я не знал, но кого приютил холм на бугре. И еще по кому я плакал, не стыдясь слез, — может, по деревенскому наивному пареньку в опорках?
Глава XVII
Темная Рамень
Как ни креплюсь, разбирает волнение: выпала мне ходка на Двину. Десятки верст по лесам-суземам, по болотам… Отец дал понять: больше некому.
Викентий Пудиевич в лице изменился:
— Черт возьми, это же невозможно!
Худой, с желтым нездоровым лицом человек, небритый, какой-то запущенный, — кто в нем узнает всегда подтянутого щеголеватого Пахолкова?
— Я стараюсь, моя девочка, но получается все невпопад. Бью, бью — и мимо! Меня избегают, сторонятся в Ельме. И раньше… И раньше так было! Хоть пулю в лоб, мне нужно подняться во мнении окружающих. Есть для этого шанс. Прошу, Достовалова, заклинаю: уступи! Идти через фронт огромный риск, размеров его ты не представляешь. Я твой учитель, — сбивчиво шептал он, дыша мне в лицо, и сжимал мне руки. — Мой моральный долг — принять опасность на себя.
Не знаю, как у меня вырвалось:
— А кто вывесил полотенца?
Его руки ослабли. Страдальчески надломились брови.
Понял. Все-все он понял. Ни к чему объяснять, какие полотенца и где, и когда.
— Я, — опустил голову Викентий Пудиевич. — Тогда я не мог иначе, поверь.
Не мог. Как он меня, так я его сразу поняла. Нет ничего труднее на свете, как понять человека, особенно если он близок. Чем ближе человек, каждый день его видишь, тем труднее понять его.
— Я другой, я изменился, Достовалова.
Все мы изменились. Посидим рядом, ничего больше не нужно. Понимать, так без слов. Вам горько, и мне больно, и всего лучше просто помолчать.
— Сколько было заблуждений, ошибок! Начать бы жить сначала!
Да молчите же: любые слова — ложь, когда лучше всего молчать. Понять — значит простить, в этом все дело.

Не знаю, чем бы кончилась моя мука, если бы в избу не вошла Лукерья. Увидела нас, губы расползлись в ухмылке:
— Ну, девка: под носом еще сыро, и по темным углам отирается!
Я вскочила.
— Когда уходишь? — успел шепнуть Пахолков.
— На той неделе.
Я выбежала, ног не чуя. Лукерья клятая, одни пакости на языке!
Ручей-ручеек, неугомонный звонок, чем ты жив? На перекатах струей бегучей — с камушка на камушек она скачет и журчит беспечно, плещется, тайны лесные выбалтывает; в омутах жив ручей глубью темной, по берегам — хвоей, мхами висячими, свистом рябчиков с ольшин: «Петь, пе-еть, петь-не-перепеть!»
Заводи выстланы кувшинками. В ржавчине широкие лаковые листья. Пригодится мне лилия-кувшинка, я ее сорвала. Вытянула с корнем. Нет ничего вернее для дальней дороги, как корешок белой лилии, старинной одолень-травы. Все в пути сбудется, только заговор нашепчи: «Одолень-трава! Еду я из поля в поле, в зеленые луга, в дальние места, по утренним и вечерним зорям, утираюсь солнцем, облекаюсь облаками. Одолень-трава! Одолей ты злых людей: лиха бы на нас не думали, скверного не мыслили, отгони ты чародея-ябедника. Одолень-трава, одолей мне горы высокие, озера синие, берега крутые, леса темные, пеньки и колоды!»
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: