Абрам Терц - В тени Гоголя
- Название:В тени Гоголя
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:СП «Старт»
- Год:1992
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Абрам Терц - В тени Гоголя краткое содержание
Терц, Абрам (Андрей Синявский)
В тени Гоголя
Написано автором в 1973 году
Абрам Терц и Андрей Донатович Синявский (1925—1997) — один человек, но два разных писателя...
О публикации: источник: Абрам Терц (Андрей Синявский. Собр. соч. в 2-х томах. Том 2. СП «Старт», Москва, 1992.
В тени Гоголя - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
"Городничий, уже постаревший на службе и очень неглупый по-своему человек... Черты лица его грубы и жестки, как у всякого начавшего тяжелую службу с низших чинов" ("Характеры и костюмы. Замечания для господ актеров").
В тех же авторских рекомендациях почти для каждого персонажа найдено если не в полном объеме доброе, то всё же дружелюбное слово. Так, в графе Почтмейстера значится ни больше ни меньше: "простодушный до наивности человек", а супротив враля Хлестакова поставлена дальновидная галочка:
" Чем больше исполняющий эту роль покажет чистосердечия и простоты, тем более он выиграет".
Заботы Гоголя сводились к тому, чтобы не допустить поглощения человека сатирической маской, и он не уставал повторять в назидание театральным интерпретаторам:
"Больше всего надобно опасаться, чтобы не впасть в карикатуру" ("Предуведомление для тех, которые пожелали бы сыграть, как следует, "Ревизора"", 1846 г.).
Или так уже Гоголь всегда был чужд карикатурам? Причина, очевидно, в другом. Отринув предвзятость "свиных рыл" и имея дело непосредственно с текстом, как свободной от сторонних аналогий поэтической данностью, нетрудно убедиться, что персонажи комедии Гоголя, будучи до конца отрицательными, тем не менее остаются людьми и в этом качестве возбуждают сочувствие. Больше того, смех и посрамление отрицательного лица в значительной мере зиждутся на любовном вхождении в круг человеческих его интересов и снисходительном отношении автора к его слабостям и грехам. Именно поэтому Щепкин признавался в любви к Держиморде, к Добчинскому и Бобчинскому, к Городничему:
"Я их люблю, люблю со всеми слабостями, как и вообще всех людей" (письмо Гоголю, 22 мая 1847 г.).
Здесь не просто любовь к сочному образу. Здесь любовь к человеку. Гоголевский Плюшкин, допустим, или Чичиков неспособны возбудить в душе подобных эмоций при всех своих литературных достоинствах. Там "Мертвые Души" уже наложили на чувства свою железную руку. Не то в "Ревизоре", где мы вольны любить, сострадать, где персонаж приглашает вас войти в его положение на правах сотоварища, который оттого и смеется, что проникается состоянием ближнего, и, смеясь, постигает комическую его и симпатичную природу, равно доступную всем и взывающую по-родственному: войди! пойми!
"Посуди сам, любезный, как же? ведь мне нужно есть. Этак могу я совсем отощать. Мне очень есть хочется; я не шутя это говорю... Как же они едят, а я не ем? Отчего же я, чорт возьми, не могу также? Разве они не такие же проезжающие, как и я?"
Как в доме Собакевича каждый предмет, каждый стул, казалось, говорил: "И я тоже Собакевич!", так в "Ревизоре" каждый персонаж мысленно или вслух произносит: "И я - человек!" После "ревизора" "человек" здесь самое веское и многомерное слово (только, может быть, пьеса Горького "На дне" превосходит, да и то формально, комедию Гоголя по числу антраша с "человеком"). Оно колеблется в значениях, падает и возвышается, следуя, по обычаям того времени, оборотам державинской оды:
Я телом в прахе истлеваю.
Умом громам повелеваю,
Я царь, - я раб, - я червь, - я Бог!.. 1
1 Недаром Хлестакову для стишка Марье Антоновне в альбом первыми в голову приходят строки: "О ты, что в горести напрасно на Бога ропщешь, человек!.."
- от униженно-смиренного признания нашей общечеловеческой слабости:
"Нет человека, который бы за собою не имел каких-нибудь грехов..."
- до восторженного удивления перед силой его и величием:
"Вот это, Петр Иванович, человек-то! Вот оно, что значит человек!"
- и еще выше, еще фантастичнее - по шкале ценностей - к сверхчеловеческой мечте человека:
"Да объяви всем, чтоб знали: что вот, дескать, какую честь Бог послал городничему, что выдает дочь свою - не то, чтобы за какого-нибудь простого человека, а за такого, что и на свете еще не было, что может всё сделать, всё, всё, всё!"
Главное, конечно, не то, о чем рассуждают герои Гоголя, не такие уж они, прямо скажем, философы, но что они несут в себе и демонстрируют нам и друг другу повсеместно, непреднамеренно, открывая свое сердце с заключенной в нем наивной претензией на звание и лицо человека. В самом ничтожном из них, можно заметить, сидит человек, которого Гоголь выводит в непрезентабельном порой одеянии, предлагая, однако, нам посмотреть дальше и глубже этой внешней поверхности и дойти до сокровенного в подлой оболочке зерна. Все страсти и надежды, которыми движимы эти людишки, направлены, в общем, к тому, чтобы проявить себя в человеческом образе и достоинстве, как это понимается ими, взойти, так сказать, в человеческую степень. И если на высшем уровне их потенции в лице Хлестакова, а следом за тем Городничего и Городничихи, достигают полноты человеческого самосознания ("Я царь! я Бог!"), то на нижнем уже ("Я раб! я червь!") речь заходит об удостоверении абсолютной ценности своего "я", сколь бы ни было оно мизерно, о стремлении засвидетельствовать свое личное присутствие в мире как требующий всеобщего внимания и удивления факт. В этом отношении Гоголь в "Ревизоре" выступает провозвестником персонализма в России.
"Я прошу вас покорнейше, как поедете в Петербург, скажите всем там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, ваше сиятельство или превосходительство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский. Так и скажите: живет Петр Иванович Бобчинский... Да если этак и государю придется, то скажите и государю, что вот, мол, ваше императорское величество, в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский".
За жалким притязанием совершенно, казалось бы, неразличимого Бобчинского слышится тот же вопль души, тот же внутренний голос, что в "Шинели" Гоголя произнес за безгласного Акакия Акакиевича Башмачкина: "Я брат твой" и приравнял эту букашку к каждому из нас, к лицу, достойному внимания и всеобщего интереса. Ведь для того и написана "Шинель", чтобы восполнить пробел ("И Петербург остался без Акакия Акакиевича, как будто бы в нем его и никогда не было...") и объявить во всеуслышание, что нет, дескать, ошибаетесь, господа, жил в Петербурге этакий Акакий Акакиевич
"существо, никем не защищенное, никому не дорогое, ни для кого не интересное, даже не обратившее на себя внимание и естество-наблюдателя, не пропускающего посадить на булавку обыкновенную муху и рассмотреть ее в микроскоп, существо, переносившее покорно канцелярские насмешки и без всякого чрезвычайного дела сошедшее в могилу, но для которого всё ж таки, хотя перед самым концом жизни, мелькнул светлый гость в виде шинели, ожививший на миг бедную жизнь, и на которое так же потом нестерпимо обрушилось несчастие, как обрушивалось на царей и повелителей мира..."
Такова же, по сути, нижайшая просьба Бобчинского о придании гласности самому факту его существования в городе, хотя Гоголь не развернул его здесь в сколько-нибудь широких подробностях и всё свелось к простому установлению имени. Но этою хватает, чтобы в реплике Петра Ивановича прозвучало: "И я человек!" Да и не сводятся ли все наши честолюбивые всечеловеческие претензии, будь мы семи пядей во лбу, к этой простейшей формуле, к потребности выражения и удостоверения своей личности в мире, и все великие цари, полководцы, писатели и артисты разве не рыдали о том же - только о том, что-де живет на свете Петр Иванович Бобчинский?!.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: