Александр Солженицын - Угодило зернышко промеж двух жерновов

Тут можно читать онлайн Александр Солженицын - Угодило зернышко промеж двух жерновов - бесплатно ознакомительный отрывок. Жанр: Русская классическая проза. Здесь Вы можете читать ознакомительный отрывок из книги онлайн без регистрации и SMS на сайте лучшей интернет библиотеки ЛибКинг или прочесть краткое содержание (суть), предисловие и аннотацию. Так же сможете купить и скачать торрент в электронном формате fb2, найти и слушать аудиокнигу на русском языке или узнать сколько частей в серии и всего страниц в публикации. Читателям доступно смотреть обложку, картинки, описание и отзывы (комментарии) о произведении.

Александр Солженицын - Угодило зернышко промеж двух жерновов краткое содержание

Угодило зернышко промеж двух жерновов - описание и краткое содержание, автор Александр Солженицын, читайте бесплатно онлайн на сайте электронной библиотеки LibKing.Ru

Угодило зернышко промеж двух жерновов - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок

Угодило зернышко промеж двух жерновов - читать книгу онлайн бесплатно (ознакомительный отрывок), автор Александр Солженицын
Тёмная тема
Сбросить

Интервал:

Закладка:

Сделать
А ещё это всё размещалось на альпийском лугу, и несколько раз в лето сгоняли меня шумом при косьбе, ворошении сена и уборке. Однако сельский труд добрых соседей своей разумностью и неутомимостью укреплял мир души, не мешало рабочее их движение, навозный полив лугов, обдающий крепким запахом, неумолкаемый звон коровьих колокольцев и даже шум трактора. А особенно светло действовал вид с высоты. В обзорном глядении сверху и далеко вниз, а особенно повторительном, ежедневном, ежеутреннем, есть что-то очищающее душу и просветляющее мысль. Простое стоянье и осмотр уже есть работа души и ума. И облегчается задача оценить свою минувшую жизнь и преднаметить будущую. Одна чаша, удивительной красоты, сочетание круто спадающего луга, лесных клиньев и островков, извитых рабочих колей, рабочих строений, была постоянно под моими глазами, лишь перевести вперёд с листа бумаги. А особенно удивительны были в этом вертикальном пейзаже игры туманных полос или обрубленных радуг. Ко второй объёмной, обширной чаше надо только дом обойти, это был пространный швейцарский вид с далеко разбросанными хуторами как птичьими гнёздами. А прямо над нами, близко, сторожила манящая крутая высота, богатая для глаза (лазил туда я за год всего лишь раза три, один раз с о. Александром Шмеманом, нашли там дот швейцарской армии). Километрах в пяти высилась наибольшая тут вершина Хёрнли, в цепи других, не на много меньше. А кусок пешеходной тропы над ещё третьей, соседней, чашей был моим излюбленным "капитанским мостиком". Когда было не ждать гуляющих, я, по тюремному обычаю, ходил по этой тропе туда-сюда, туда-сюда, вбирая себе ясности и разума то от верхнего вида, то от нижнего - от горного прорыва в долину речёнки Тёсс, где иногда промелькивали вагончики поездов и каждый вечер светились одни и те же несколько неподвижных огней посёлка. Ещё особую игру этим трём чашам придавала луна, ежедневно изменяемая в форме и сдвигаемая по небу на час. И уж ни на что не похож был вечер 1 августа - швейцарской независимости, когда вспыхивает огромный костёр на вершине Хёрнли и там и сям костры поменьше, горы перекликаются дрожащими огнями, а в долинах до полуночи хлопушки, стрельба. Стояла и так моя кровать в доме, что первый взгляд утра через распахнутое окно всегда был на дальние горы; глубина и высота видимых гор менялась от ясности прозора, но в лучшие чистые утра первооткрытыми глазами я видел сразу снеговые Альпы. Отец Александр Шмеман провёл у меня тут чуть не трое суток. Это было первое наше свидание, после тех его великолепных радиопроповедей по "Свободе", которые я лавливал в СССР. Много-много переговорили мы тут с ним - о духовном, о положении православной Церкви, разбитости на течения; об историческом, о литературе (помню его острое замечание о внутренней порче Серебряного века: добро ли, зло, - "есть два пути, и всё равно, каким идти"). Много ходили по откосам. Помню, лежали на траве над одной из чаш он закинулся в проект, как бы нам устроить свою русскую радиостанцию? (Поработал он на "Свободе" - слишком стала не та и не то.) О, ещё бы нет! Это было бы подейственней "Континента"! Да только кто же даст для русских десятки миллионов долларов? День ото дня я в Штерненберге здоровел и телом и духом. И, спрашивается, как же они могли меня выслать? Сами устроили мне Ноев ковчег - переждать их потоп. (Сдали их нервы после сентябрьского встречного боя, после моей январской контратаки, и всё ж - на виду у Запада, а с Западом нужна разрядка, усумнились они в своём всемогуществе.) И вот теперь, в 55 лет, я смотрел, смотрел в эти три чаши: уже прокричал я правду о нашей послереволюционной истории - и удалось? и даже выше мечты? Из-под бетонных плит пробился слабенький стебелёк, и бетонная хватка могучего насилия не смогла его размозжить; и отравные испарения самой настойчивой в мире лжи не смогли задушить. С Божьего благословения - жизнь уже удалась. Теперь заработал я и право заняться чистой литературой? И русской историей? Всё ж, на "капитанском мостике", бодро вышагивал я разные проекты. И проект нашего окончательно решённого переезда в Канаду. И проект: устроить в Канаде Русский Университет? Я ещё не начинал знакомиться с русской эмиграцией, но любил её уже давней многолетней любовью, как хранительницу наших лучших традиций, знаний и надежд. Я годами воображал её большой человеческой силой, которая всё сбережёт и когда-нибудь исцеляющим вливанием отдастся нашей стране. И я - вышагивал и записывал проект Университета, у меня он так и сохранился. И факультеты. (Кроме широко гуманитарных, с отечественной традицией, непременно и - освоение пространств без гибели их, инженеры земли, и ведение народного хозяйства с западным опытом.) Уплотнённая программа, каникулы - месяц, хватит, а ещё месяц - работать для русского рассеянья. Стипендия, но для умеренного образа жизни. А потом бы - при университете открыть и русскую школу-десятилетку, с программами не оторванно-эмигрантскими, но и не искажённо-советскими. Я всеми мерами хотел бы укрепить будущих воспитанников, пробудить от западной ублаготворённости, обратить к суровости родины. На это тоже хотел я положить деньги созданного мною Фонда. Я ещё не представлял нынешней слабости эмиграции, её растёка этнического, что после шестидесяти лет нету тех слоёв, из которых бы набирать учеников, и никто так строго учиться не захочет, никто не примет на себя суровости добровольно. А по нынешним реальным силам эмиграции - можно бы набирать только из Третьей, однако не для того же бежавшей из "этой страны", чтобы в неё вернуться. Да и - денежно такого Университета не вытянуть. В Штерненберге я сосредоточился писать - скорее убедиться, что эту способность не потерял в изгнании. Не так я много в это лето написал (отрывался, часто ездил в Цюрих, к Але, к семье) - Четвёртое Дополнение к "Телёнку", да начал "Невидимки". И думал: ну всё, больше писать "Телёнка" не придётся: если писатель уже не бездомен, не должен гонять от чужого крова к чужому, рукописи свободно лежат в разных комнатах, в тревоге не прячутся при каждом стуке, и начало с концом можно сравнить на столе, а окончив - не надо зарывать в землю, - так, по советской мерке, очерки литературной жизни и кончились?? неудобно бы их и продолжать? Такую концовку я думал приставить после "Невидимок". О, не знаешь, что ждёт впереди. По западной мерке - опять вот очерки потекли, и совсем неожиданные, в новом направлении. А снова за "Красное Колесо" не мог приняться - значит, сотрясение глубже, чем я сознавал. В растерянности то брался писать воспоминания о давних днях своей жизни, то повышенно много работал над случайной попутной публицистикой, да над письмом Собору Зарубежной Церкви*. К осени принимался за Ленина, тоже не очень сдвинул. Однако здешняя горная (почти - горняя...) объёмность и мудрость быстро возвращали меня в рабочую форму и успокаивали, что писать я тут буду нисколько не хуже, чем в России, - пока ещё налёживает во мне уплотнённый жизненный русский опыт. А 27 июня героический - а для меня легендарный, я его до сих пор не видел норвежец Нильс Удгорд, крупноростый, добрый, умный, с женой Ангеликой, привёз нам вторую часть архива. (Осенью пришла третья, последняя, и самая объёмная партия - от Вильяма Одома, через Соединённые Штаты. А мою "революционную" библиотеку перевёз Марио Корти. Так к октябрю я был собран весь.) Удгорды поехали к нам в Штерненберг - и только там мы с Алей впервые узнали, как же был спасён и двигался архив "Красного Колеса", - о чём и в "Невидимках" (очерк 13) я умолчал, по тогдашней просьбе участников. В том доверенном письме от Али 14 февраля 1974 было написано: "Прошу считать г. Нильса Удгорда моим полномочным представителем для сношений с послом ФРГ в СССР". И на следующее утро, 15 февраля, Удгорд написал на имя западногерманского посла Ульриха Зама (Sahm) письмо, по-английски: что говорил с женой Солженицына, та боится за сохранность архива и удастся ли его вывезти. По-видимому, западногерманское правительство помогло советскому отправить Солженицына за границу. Это возлагает на ФРГ моральное обязательство помочь ему. (И возможный объём архива был указан в письме: примерно два чемодана.) Отлично это было нацелено и обосновано. Сам Ульрих Зам, хотя, вероятно, и сочувствовал мне (это он через Ростроповича тайно сговаривал нашу встречу с Гюнтером Грассом в Москве в сентябре 1973, потом испугался размаха травли, послал Грассу совет не приезжать, был публично им опозорен: "наш посол в Москве состоит на службе у германского или советского правительства?" - а не мог отвечать), - сочувствовал, но и: мог ли он действовать самостоятельно? да к тому ж, говорят, он был и личным другом Брандта. Удгорд не сомневается, что Зам запросил или хотя бы предупредил своё министерство иностранных дел. Жена Удгорда Ангелика тотчас отвезла и отдала письмо дежурному чиновнику германского посольства. (Она - немка, Германия была и для Удгорда как бы второю родиной, очевидно, и в западногерманском посольстве знали их.) На тот же вечер Удгорд получил приглашение присутствовать на концерте посольского хора, устроенном на дому у советника посольства - третьего по значению в посольстве лица. Приёмы опытных дипломатов! - советник ни во что посвящён не был. Ему было поручено только: пригласить этого скандинавского корреспондента и дать ему прочесть странную, без обращения и без подписи, записку посла (после чего вернуть её автору): 1. Согласен. 2. Только два чемодана. 3. Только через начальника и его заместителя. - Вы понимаете? - спросил советник. Удгорд кивнул. Так - архив "Красного Колеса", революции, все события которой потянулись от той безрассудной, взаимно пагубной войны с Германией, - именно Германия мне и спасла! Так - незабываемо мы теперь побеседовали "не под потолками", и вернулись в Цюрих, где уже могли быть "потолки". И что ж? - теперь-то и засесть писать? Э, нет! Э, нет. Тряска и дёрганье продолжались всё лето. Вдруг, в июне, сообщают мне по телефону, что в Женеве на территории ООН властями её запрещена продажа французского и английского "Архипелага" - как книги, "оскорбляющей одного из членов ООН". Очень громко можно было вмешаться, в таких случаях рука моя сразу тянется к бумаге, и черновик заявления готов через 10 минут: "Генеральному секретарю Вальдхайму. Считаете ли вы предосудительным оскорбить правительство и допустимым оскорбить целый народ? Я ждал бы, что ООН не запретит эту книгу, а поставит её на обсуждение Ассамблеи. Среди обсуждаемых ею вопросов не часто встречается уничтожение 40 - 45 миллионов человек". Но... Нет. Невозможно дёргаться по каждому случаю. Надо научаться и молчать. Протечёт как-то без меня. Не самому автору книги защищать её. Смолчал. И протекло - печатали газеты, как-то компромиссно исправилось потом. Летом - получаю частное письмо из Израиля: караул! почему так дорого продаётся русский "Архипелаг", недоступно купить. Да что такое, да ведь я же всем издателям поставил условие низкой продажной цены! чтобы весь мир читал! Но вишь - транспортировки, какие-то торговые наценки, прибыли книжных продавцов, - и вот книга опять дорога. В горячности шлю письмо в израильские газеты. [13] Книжные торговцы там очень возбудились, по своим расчётам они оказывались правы, и хотели в суд на меня подавать (антисемитизм!), да удержало общее моё положение первого года. И тогда же, в конце лета, узналось про случай с рязанкой Светланой Шрамко, благодаря её редкой настойчивости прорвалось, а то ведь из Рязани и знать не дашь, всё глухо. Протестовала она против той самой отравы от завода искусственного волокна, которая невидимым сладковатым шлейфом травила целую полосу города, и меня тоже - в моём ближнем сквере и через форточку в квартире. Но я вот не протестовал - а она, беззвестная, беззащитная, посмела! Как было мне теперь не подать ей помощи своим голосом? Послал письмо в "Нью-Йорк таймс"*. Там ещё долго перебирали, больше месяца не печатали - а когда и напечатали, так что? Помогло ли это Светлане хоть чуть? И что с ней будет дальше? Долго мы этого не узнаем или даже никогда...** А тут - Ростропович, с обычной стремительностью, привёз ко мне австрийского кардинала Кёнига. Зачем? В чинной беседе кардинал объясняет мне неизбежность союза моего с католической Церковью в борьбе против коммунизма. Еле отдышиваюсь: да отпустите ж душеньку, не могу я разорваться. А тут - после интервью CBS неудачливый в нём переводчик Дэвид Флойд, корреспондент "Дейли телеграф", стал теперь писать мне, и приезжал - и говорил, что другой мечты в своей жизни не имеет, как переехать бы ко мне и стать моим секретарём. Я отклонил. Тут он стал уговаривать встретиться с польским эмигрантом Леопольдом Лабедзем, который жаждет создать Международный Трибунал, судить советских вождей. Я уже пробыл в изгнании с полгода и понимал, что, при всей моральной правоте и заманчивости такого Трибунала, его невозможно создать вопреки силам, ветрам, течению истории: в отличие от нацизма - никто никогда не будет судить коммунизм, а значит, не собрать ни обвинителей, ни суда. Всё это мне было уже понятно - но имел я слабость согласиться на встречу: так трудно привыкнуть к полной свободе жизни и усвоить золотое правило всякой свободы: стараться как можно меньше пользоваться ею. Встретились. (Флойд настоял присутствовать непременно.) Поговорили впустую. Сколько мог, я убеждал Лабедзя, что - не созрело, нековременно, сил не собрать, опозоримся. А он - горел, и хотел меня видеть в главных организаторах и пригласителях. Я не согласился. Разъехались ни на чём. Прошло месяца полтора - вдруг в западногерманском "Шпигеле" сообщение: высланный с родины Солженицын не хочет удовлетвориться только писанием книг, а хочет - непосредственно делать политику, для этого он организует Международный Трибунал против своей родины (!), Советского Союза. Солженицын планирует открытый показательный процесс от Ленина и, возможно, до Брежнева. Обсуждения состава уже начаты. Нобелевский лауреат имел свою самобытную идею: предоставить судейские места только пылким противникам режима, - но оставил её не в последнюю очередь под благодетельным влиянием своей супруги Наташи Дмитриевны. Я - как ужаленный: ну что за гадство? Ну, что такое эта пресса? Ну как можно жить среди этих чудовищ: ни слова правды! и почему такой трибунал был бы "против своей родины" (чисто советская формулировка)? и при чём тут жена, её и при беседе не было? С меньшей вероятностью допускаю, что истекло от Лабедзя, с большей - что от Флойда. Но не с ними мне разбираться, а как раньше "Штерн" мне плюнул в лицо, так теперь "Шпигель", два сапога пара. Мне - досадно, мне - позорно: и - невыполнимая же затея, и - разве этим я сейчас занят, разве не к одному писанию лежит душа? Но теряю время, теряю спокойствие - теперь надо отмываться, оправдываться. Прошу Хееба написать в "Шпигель" протест, требовать опровержения. Он пишет что-то маловыразительное. Через день же с искровой быстротой приходит ответ ему от главного редактора Рудольфа Аугштайна: "Мы в состоянии доказать перед судом, что ваш мандант проводил такие собеседования, которые не могли остаться тайными и представляют мировой интерес. И никогда мы не сделаем опровержения тому, что считаем истинным. Спор об этом не послужил бы на пользу Вашему манданту и самому делу. Мы не видим основания для гнева Вашего манданта, тем более, что он уже совершал тяжелейшие ошибки, даже такие, которые могли быть без труда избегнуты". Не понимаю, о чём и говорит, но тон угрозы по грубости - не легче советского. "Мы не разрешим Вашему манданту диктовать нам, что правда, а что неправда". Даже нельзя понять источник такой накопленной ненависти - что я им сделал? чем поперёк дороги? И вот что ж - хоть иди на суд! Готов. Хоть с этого начинай западную жизнь, тьфу! Написал резкий ему ответ, доводя до самой грани столкновения. [14] И редактор Р. Аугштайн очнулся (может - проверил своего информанта, а тот попятился) - и в следующем номере "Шпигеля", явно отступая, напечатал моё письмо - и в русской копии и в немецком переводе, - таким образом, всё было сказано моим языком и в самых сильных выражениях. (Сохраняя лицо, он добавлял, что если я буду требовать опровержения - а теперь зачем? - то он "сделает соответствующие шаги".) При моей неспособности вести тяжбу, найти время - я считаю, что этот конфликт кончился очень благополучно. А мог бы ещё сколько помотать душу, совсем отрывая от работы. Этот конфликт я выиграл, можно сказать - по неопытности: я ещё не понимал, как, от небывалой обретенной свободы, вполне можно сбиться и на суды. Вскоре за тем получив сведения, что в Италии готовится публикация моих фронтовых писем к первой жене (они все остались у неё), и даже факсимильная, и не считаясь, что я жив, - я неосторожно дёрнулся к суду, привёл в движение адвоката. Но первичный итальянский суд признал, что печатать письма без разрешения - можно! Адвокаты заманивали меня вести юридический процесс дальше - но тут я очнулся. В моём положении проще заявить вслух и не судиться. [15] (От этой публикации отказались ли все издатели, или само КГБ потом: в моих письмах слишком многое свидетельствовало и в мою пользу, а гебистам нужен был эффект односторонний.) Когда же вышло в свет "Стремя "Тихого Дона"" - удивляюсь, почему Шолохов (Советы) не подал на меня в суд за моё откровенное предисловие к той книге. Советские - любят такой приём, западные суды открыты для любого иска, и потянулось бы, и потянулось на много лет (а у КГБ денег хватает). Конечно, эти все мои колебания между страстью тихого писания и страстью к политическим выпадам - они в моём темпераменте, без того я не попадал бы на такие разрывы. И всё же я считаю, что я на Западе справился, не поддался политическому водовороту. (Впрочем - это скорей по инстинкту, а я тогда ещё не соразмерял ясно, насколько ничтожны физические силы наши и объём времени - против всего Несделанного.) Тем летом утверждался в Берне созданный мною Фонд, всё это шло через Хееба, я и поселе не имел времени вникнуть в его действия. Сперва - благополучно и быстро утвердили, и название: "Русский Общественный Фонд". Но вскоре, видимо, чьи-то чиновничьи души зажал страх: ведь такое название - это не вызов ли Советскому Союзу? не намёк ли здесь, что русские общественные дела текут как-то помимо советского правительства? Нет, название недопустимое. "Фонд помощи политзаключённым", предложили мы. - Ни в коем случае! Слово "политический" неприемлемо для нейтральной Швейцарии. И потянулась торговля. Кое-как убедили мы, пусть так: "Русский Общественный Фонд помощи преследуемым и их семьям". (Название обрезбало культурные и созидательные задачи Фонда, но в Уставе они есть. Пока сидим за границей - пусть звучит так, что поделать?) К осени - всё же потекла у меня работа в Штерненберге. Радость какая, я больше всего и боялся: а вдруг за границей - да не смогу писать? Не тут-то было! В сентябре 1974 Владимир Максимов звонит мне тревожно в Цюрих. Передатный звонок Али застиг меня в Штерненберге в тихий осенний день, когда так хорошо работается, - просит моего заступничества Сахарову: Жорес в Стокгольме назвал Сахарова "едва ли не поджигателем войны" и возражал против Нобелевской премии мира ему. На свой личный бы ответ Максимов не полагается, а, мол, только мой голос может быть услышан и т. д. Как всегда в таких поспешных нервных передачах и нервных просьбах отсутствует прямая достоверность, отсутствует текст, стенограмма - да где и когда их добудешь? - а вот надо протестовать! помогите! ответьте! за смысл мы ручаемся! (А всё вздул стокгольмский член НТС, и вполне возможно, что с перекосом.) Ах, как больно отрываться от работы! Но и - кто же защитит Сахарова, правда? Какой низкий укус! После прежних подножек Сахарову от братьев Медведевых сразу верится, что и эта - произошла, так. В действиях этих братьев, правда, - элементы спектакля. Рой остался в Союзе как полулегальный вождь "марксистской оппозиции", более умелый в атаке на врагов режима, чем сам режим; а Жорес, только недавно столь яркий оппозиционер и преследуемый (и нами всеми защищаемый), - вдруг уехал за границу "в научную командировку" (вскоре за скандальным таким же отъездом Чалидзе, с того же высшего одобрения), вослед лишён советского паспорта - и остался тут как независимое лицо; помогает своему братцу захватывать западное внимание, западный издательский рынок, издавать с ним общий журнал и свободно проводить на Западе акции, которые вполне же угодны и советскому правительству. Да братья Медведевы действовали естественно коммунистично, в искренней верности идеологии и своему отцу-коммунисту, погибшему в НКВД: от социалистической секции советского диссидентства выдвинуть аванпост в Европу, иметь тут свой рупор и искать контактов с подходящими слоями западного коммунизма. Роя я почти не знал, видел дважды мельком: при поразительном его внешнем сходстве с братом он, однако, был несимпатичен, а Жорес весьма симпатичен, да совсем и не такой фанатик идеологии, она если и гнездилась в нём, то оклубливалась либерализмом. Летом 1964 я прочёл самиздатские его очерки по генетике (история разгула Лысенки) и был восхищён. Тогда напечатали против него грозную газетную статью - я написал письмо ему в поддержку, убеждал и "Новый мир" отважиться печатать его очерки. При знакомстве он произвёл самое приятное впечатление; тут же он помог мне восстановить связь с Тимофеевым-Ресовским, моим бутырским сокамерником; ему - Жорес помогал достойно получить заграничную генетическую медаль; моим рязанским знакомым для их безнадёжно больной девочки - с изощрённой находчивостью добыл новое редкое западное лекарство, чем расположил меня очень; он же любезно пытался помочь мне переехать в Обнинск; он же свёл меня с западными корреспондентами - сперва с норвежцем Хегге, потом с американцами Смитом и Кайзером (одолжая, впрочем, обе стороны сразу). И уже настолько я ему доверял, что давал на пересъёмку чуть ли не "Круг-96", правда, в моём присутствии. И всё же не настолько доверял, и в момент провала моего архива отклонил его горячие предложения помогать что-нибудь прятать. Ещё больше я его полюбил после того, как он ни за что пострадал в психушке*. Защищал и он меня статьёй в "Нью-Йорк таймс" по поводу моего бракоразводного процесса, заторможенного КГБ. А когда, перед отъездом за границу, он показал мне свою новонаписанную книгу "10 лет "Ивана Денисовича"", он вёз её печатать в Европу, - то, хотя книга не была ценна, кроме как ему самому, - я не имел твёрдости запретить ему её. (Вероятно, допускаю, я тут сказал ему какое-то резкое слово о Зильберберге, что знать его не знал, и не поручусь, чтбо это за личность, Жорес грубо вывел его в книге так, что Зильберберг будто сам навёл на мой архив и тем заработал отъезд за границу, я никогда такого не предполагал, но затем Жоресу пришлось в Англии выдержать стычки с Зильбербергом, смягчать текст, а пожалуй всем тем - и подтолкнуть Зильберберга на его пакостное сочинение.) И наши общие фотографии Жорес спешил печатать, и мои письма к нему, и пригласительный билет на нобелевскую церемонию, с подробным планом, как найти нашу московскую квартиру, потерял голову от западной беспечности сразу. Затем вскоре стали приходить от Жореса новости удивительные, да прямо по русскоязычным передачам, я сам же в Рождестве-на-Истье прямыми ушами и слушал. То, по поводу сцены отобрания у него советского паспорта, ответил корреспонденту по-русски, я слышал его голос, на вопрос о режиме, господствующем в СССР: "У нас не режим, а такое же правительство, как в других странах, и оно правит нами при помощи конституции". Я у себя в Рождестве заёрзал, обомлел: чудовищно! самое прямое и открытое предательство всех нас!!! То он сравнивал Сахарова (опаснейше для последнего) с танком, ищущим помощи западных правительств. Тогда вскоре, осенью 1973, я имел оказию отправить ему письмо по "левой" в Лондон и отправил, негодующее. (Признаться, я не знал тогда, а надо бы смягчить на то: у Жореса остался в СССР сын, притом в уголовном лагере.) Переселился я на Запад - Жорес из первых стал называться приехать в Цюрих и даже в первые дни, - продолжать внешнюю иллюзию нашей дружбы? она очень запутывала европейцев, смазывала все грани. Я отклонил. Личные отношения не возобновились. И вот - теперь он напал на Сахарова. И я - ввергаюсь ещё в одну передрягу: написать газетный ответ Жоресу на не слышанное и не читанное мною выступление - а значит, осторожнее выбирая выражения*. Только потому я писал не колеблясь, что знал, в какую сторону Жорес эволюционировал все эти месяцы. А всё тот же угодник Флойд (ещё не заподозренный, это - до "Шпигеля") берётся поместить в "Таймс". Я пишу в Штерненберге, Аля шлёт телефонами в Лондон - проходит день, второй, третий - что-то застряло, новые волнения, новые перезвоны, вдруг заявление появляется в "Дейли телеграф" в ослабленном, искажённом виде, - значит, уже в "Таймсе" не будет, почему? "Таймс" опасается слишком прямых выражений о Ж. Медведеве, которые могут быть опротестованы через суд. И надо сказать, что "Таймс" почувствовал верно. Жорес и через норвежскую "Афтенпостен" и прямо мне отвечал: что при его выступлении не было ни магнитной, ни стенографической записи, дословно он не говорил так, как ему приписывается, но даже и в приписываемом нет "вклада Сахарова в дело разжигания войны" - как я написал в статье на основе взбалмошной информации от Максимова. Так что, по западным правилам, Жорес вполне мог и судиться. Но правоты-то всё равно за ним не было, и он не решился. Да ведь так же он и отрицал, будто говорил для радио: "у нас в СССР не режим, а такое же правительство, и управляет нами на основе конституции", - но я-то слышал своими ушами! Вот в таких издёргах проходит первое лето на Западе, я выкраиваю себе недели поработать в горах - и не догадываюсь, что тем временем адвокат Хееб всё безнадёжнее запутывает мои дела, - мне невдомёк поинтересоваться и доспроситься. Тем временем на английском, на итальянском, на испанском, не говоря о греческом, турецком и других, неумелые переводческие перья безнадёжно портят или испакощивают мои книги - а мне этой проблемой некогда заняться: переводы? А что ж для писателя в моём положении важнее? Настолько ещё я не осознался, не умерился, что тороплю немецкий и английский стихотворные переводы "Прусских ночей", хотя уже ясно, что ни ритма, ни рифм соблюсти в них не берутся - это будет непрочитываемая каша, неуклюжая поделка, - ну зачем бы мне спешить? Отчего не отложить на пять, на десять лет? Разгон! Не в тех темпах живу. Ещё неожиданностью для меня было, какую бурю вызвало "Письмо вождям" в образованщине: и понимал я, и всё ещё не понимал глубину начавшегося раскола в отечественном обществе. "Письмо" моё бранили резко, страстно - и это было для меня свидетельством, что я сделал ход важнее, чем и сам думал, коснулся коренного. В самиздате составляли даже сборник критических статей, не знаю, печатали ли его когда-нибудь. И в эмигрантской прессе шёл о "Письме" напряжённый спор, были и за, и против. Так же неожиданно для меня выступил М. Михайлов, которого я не привык и считать участником русской жизни, но - "нашим" преследуемым союзником в Югославии, издали. А вот понятие "наши" сильно менялось и дробилось - и Михайлов меня поразил просвечивающим сочувствием к марксизму (защищал от меня чистоту этой идеологии) и к эсерству. И "Письмо" моё объявлял антихристианским и антирусским (до сих пор обвиняли: слишком русское и православное). И Михайлов берётся теперь "отделить художника от идеолога" (старая советская кирпотинская песенка); и всё это выносится из Сербии на мировую арену почти неправдоподобным тоном: "ну, так раз и навсегда надо - (Солженицыну и его читателям) - уяснить вот что", "Солженицыну не дано осмыслить собственный опыт", "ну что ж, придётся просто повторить то, что для европейской юридической мысли давно уже стало аксиомой"... И ещё более поразил приёмами, которыми ведётся дискуссия: неоднократно подставляется вместо меня Владимир Осипов, а затем (ленинская ухватка) все его мысли валятся на меня вместе с "прокитайскими группировками, итальянскими неофашистами, эмигрантами-монархистами", и "Солженицын повторяет грех Ленина", и "Письмо" состоит из тех же частей, что "Коммунистический Манифест". И чутко развивая намёк Сахарова: "Найдутся последователи и договорят, что Солженицын удержал про себя"... О-го-го, какие же рогатые вырастают из славных отважных диссидентов! А в начале октября вышел 1-й номер "Континента" - я вскипел от развязно-щегольской статьи Синявского, от его "России-Суки". Увидел в том (и верно) рождение целого направления, злобного к России, - надо вовремя ответить, не для эмиграции, для читателей в России, ещё связь не была порвана, - и вот, сохранился у меня черновик, писал: "Реплика в Самиздат. Как сердце чувствовало, оговорился я в приветствии "Континенту": "пожелания нередко превосходят то, что сбывается на самом деле". Пришёл № 1. И читаем: "РОССИЯ-СУКА, ТЫ ОТВЕТИШЬ И ЗА ЭТО..." Речь идёт о препятствиях массовому выезду евреев из СССР, и контекст не указывает на отклонение автора, Абрама Терца, от этой интонации. 10-летнее гражданское молчание прервано им вот для такого плескба. Даже у блатных, почти четвероногих по своей психологии, существует культ матери. У Терца - нет. Вся напряжённая, нервная, острая его статья посвящена разоблачению "их", а не "нас", - направление бесплодное, никогда в истории не дававшее положительного. Абрам Терц справедливо настаивает, что русский народ должен видеть свою долю вины (он пишет - всю вину) в происшедшем за 60 лет, - но для себя и своих друзей не чувствует применимости этого закона. Третьей эмиграции, уехавшей из страны в пору наименьшей личной опасности (по сравнению с Первой и Второй), уроженцам России, кто сами (комсоргами, активистами), а то отцы их и деды, достаточно вложились уничтожением и ненавистью в советский процесс, пристойней было бы думать, как мы ответим перед Россией, а не Россия перед нами. А не плескать помоями в её притерпевшееся лицо. Мне стыдно, что идея журнала Восточной Европы использована нахлынувшими советскими эмигрантами для взрыва сердитости, прежде таимой по условиям осторожности. Мы должны раскаиваться за Россию как за "нас" - иначе мы уже не Россия". Не помню почему, но в Самиздат, в СССР, не послал. Вероятно потому, что подобное предстояло вскоре сказать при выпуске "Из-под глыб". Но вот так - характерно чётко, уже на первых шагах, прорисовалась пишущая часть Третьей эмиграции, - и куда ж ей хлынуть, как не в открывшийся "Континент"? В следующие два-три года он станет престижным пространством для их честолюбивого скученья, гула, размаха рук (и для такого, что невозможно тиснуть в первоэмигрантских изданиях). Впрочем, противобольшевицкую линию Максимов выдерживал вполне. За август я преодолел опасную отвычку, отклон от "Колеса": ведь с бурной осени 1973, в нарастающей тряске, я уже не работал с полной отдачей. В Штерненберге постепенно устоялось душевное настроение и мысли. Взял недоконченный "Октябрь", теперь так обогащённый цюрихскими ленинскими подробностями, это собиралось замечательно (и детали о цюрихских социалистах, и даже метеосводки по Цюриху за любой день октября 1916 или февраля 1917, не надо придумывать погоду), - так уткнулся в новую трудность. В предыдущие годы, планируя "Колесо" по Узлам и стремясь скорей прорваться к Февральской революции, я решился пропустить весьма-таки узловой, "узельный" август 1915: с катастрофическим отступлением русской армии, созданием буйного Прогрессивного Блока, его яростной атакой на правительство, уступательной перетасовкой министров и мучительным переёмом Верховного Главнокомандования царём, да там же и Циммервальдская конференция. А теперь, в октябре 1916, допущенный мною пропуск сильно давал себя знать: требовал вставки многих ретроспекций, и настолько сильно требовал, что я кардинально заколебался: да не вставить ли "Август Пятнадцатого"? Но стал смерять, сколько же других - исторических и личных - линий придётся перестраивать? нет, это ещё худший разлом. Остался при прежнем плане Узлов - и теперь готов был уверенно вести в "Октябре" ленинскую линию. А число возможных глав о Ленине теперь нарастало лавиной. (Увы, уже не существует тот ресторанчик "Штюссихоф", где заседал ленинский "Кегель-клуб", - ищем с Алей сходный другой ресторан, с такими же фонарями на деревянных столбах.) Наконец осенью, после Штерненберга, мне кажется, что мы с женой заработали право четыре дня поездить по Швейцарии. Маленькая Швейцария, а для нас как огромная, мы нигде ещё не были, кроме той моей поездки с Видмером к президенту Фурглеру. По ровной части маршрута - опять на Берн, большой дорогой, затем на Лозанну и Женеву - мы поехали с Алей вдвоём, с тем, что потом, через горы, нас поведёт Видмер. Переезд во французскую Швейцарию прошёлся по сердцу мягкостью: сразу как отвалилась та нахохленная чопорность, которую в Цюрихе мы уже и не замечали. Округа Берна и округа Женевы - как две разные страны, трудно поверить, что они в одном государстве. Женева - чем-то умягчает сердце изгнанника, вероятно не так тяжело переживать здесь и годы. Поехали мы путешествовать, а головы были полны покинутыми заботами, и путешествие не казалось приятной реальностью, но какой-то сон. И в Лозанне, в приозёрном парке, бродили, как не понимая, будто ещё не совсем придя в себя от перелёта из Москвы, наши мысли и привычки не успевали за передвижением тел. Да все эти восемь месяцев мы как будто ещё и не жили нигде, ни к чему не прикрепясь, - а вот уже за океан собирались. В Монтрё, на восточном берегу Женевского озера, почти на ощупь мы попали к замку Шильонского узника. Туда, после закрытия решётчатых ворот, не пустили бы нас - но немецкие экскурсанты узнали меня через ворота и стали со смехом кричать, что я - из их группы. Збамок на малом островке, внутренние каменные дворики, вот и цепь для приковки узника к стене, уж и не та и в том ли месте? - но отзывает зэческое сердце: как легко устраивается тюрьма, непроницаемая для одних, легко-прогулочная для других! В детстве по многу раз читал я все свои домашние книги, так и поэму Жуковского. Как-то грезилось это всё намного мрачней, грозней, и волны не озёрные, - и вдруг невзначай вступаешь в грёзу, с комичным эпизодом непусканья. Эти жизненные повторы, всплывы, замыканья жизни самой на себя - до чего мы их не ждём, и сколько ещё встреч или посещений наградят нас в будущем. (В России бы!..) В Монтрё же предполагалась встреча с Набоковым, но, по недоразумению (он как будто ждал нас в этот день, но не прислал условленного подтвержденья, мы ещё и с дороги проверяли звонком в Цюрих), оставалось нам миновать его роскошную гостиницу. (А как странно жить постоянно в гостинице.) Я жалел, что не увиделся с Набоковым, хотя контакта между нами не предвидел. Я всегда считал его писателем гениальным, в ряду русской литературы необыкновенным, ни на кого не похожим. (Непохожим на предшественников. Но первое знакомство с его книгами ещё не предвещало, сколько возникнет у него последователей: во второй половине ХХ века эта линия оказалась весьма разработочной. Ещё тогда не видно было, насколько полое течение родится вослед ему.) Сетовал я, ещё в СССР: зачем не пошёл он по главной дороге русской истории? вот, мол, оказался на Западе - выдающийся и свободный русский писатель, тотчас после революции, - и отчего ж он - как и Бунин, как и Бунин! - не взялся писать о гибели России? Чем другим можно было жить в те годы? Как бесценен был бы их труд, не доступный уже нам, потомкам! Но оба они предпочли дороги частные и межвременные. Набоков покинул даже русский язык. Для тактического литературного успеха это было верно, чтбо могла обещать ему эмиграция на 40 лет вперёд? Он изменил не эмиграции - он уклонился от самой России. Ещё из СССР в 1972 году я, "по левой", послал письмо в Шведскую Академию, выдвигая Набокова на Нобелевскую премию по литературе*. И самому Набокову послал копию при письме. [16] Я понимал, что Набоков уже в пожилом возрасте, что поздно ему себя переделывать, - но ведь и родился и рос он у ствола событий, и у такого нерядового отца, участника тех событий, - как же быть ему к ним равнодушным? Когда я приехал в Швейцарию - он написал мне дружественно. И в этом письме было искреннее: "Как хорошо, что дети ваши будут ходить в свободную школу". Но, по свежести боли, покоробило меня. Я ответил, тоже искренне: "Какая ж это радость, если большинство оставшихся ходят в несвободную?" Вот так бы, наверное, шёл и диалог между нами, если бы мы встретились в Монтрё. Русло жизни нашей глубеет с годами - и всё меньше нам возможностей перемениться, выбиться в иное. Окостенел на избранном пути он - да ведь и я костенею, мне бы тоже, ах, когда-нибудь испробовать руслом другим! А вряд ли когда удастся. Дальше поехали мы долиной верхней Роны - невдалеке от Рарона был ещё один домик Видмеров, где и ждали они нас. Холодноватым солнечным вечером эта старинная долина с наслоенными вековыми цивилизациями, и античной, и европейской, как бы вечно обитаемая, сколько вертится Земля, и каждый придорожный камешек, черепок, пенёк - свидетель веков и веков, - произвела величавое впечатление: неистираемая культура, не вовсе ушедшие предки, неуничтожаемая земля! (Вот, например, в это - как хотелось бы! и когда? мне окунуться?) На скале как крепостца стоит малая церковь, и подле стены её - отдельная, одинокая могила, вся в тёплом жёлтом збаливе закатного солнца. Чья же? Мы с Алей были потрясены и награждены: Райнера Рильке! (Хотя умер он подле Монтрё.) Благоговейно стояли мы, в долгом закате. Вот где привелось... Он выбрал себе эту долину и эту скалу - можно понять! Выбор могилы... С Видмерами пошли навестить милейшего старого пастора, который когда-то их венчал. Переночевали в их строгом каменном доме такой старобытной и несогреваемой постройки: по кладке, по дугам, по выступам - ну веков пять ему, не меньше. А дальше вёз нас твёрдыми руками Видмер - моего автомобильного опыта тут бы не хватило. По Швейцарии не так легко проложить маршрут, не всегда прокатишь прямо. Пришлось переваливать Симплон, там начался снег, ехать нельзя, машины скользят, все ждут. Привезли, насыпали на весь южный спуск песка, тогда поехали. Ниже снег превратился в проливной дождь. Въехали на несколько часов в Италию - всего лишь, чтобы пробраться покороче в южную часть Швейцарии. (А несколько дней оформляли визы на эти несколько часов; и итальянские пограничники тут задержали нас на добрых полчаса безо всяких объяснений, оказалось: бегали за моими книгами, получить автограф.) Через Домодоссолу проехали к Лаго-Маджиоре, на берегу его нас пригласили в частную староитальянскую виллу. (Тучевой мрачный день, полутёмные богато убранные комнаты, и хозяйка с дочерьми, угасающий знатный род, чувствовали себя обречёнными на конфискацию коммунистическим правительством, которое вот-вот всеми тут ожидалось. От тени коммунизма всё в вечной Италии казалось временным.) В тот день уже не видели доброго, лило и грязно, а наутро опять солнце - и мелькали, путаясь, Локарно, Лугано, - как видели их, и как не видели, Моркоте с возвышенным кладбищем над голубым озером, и назад на север, снова возвышаясь, Сен-Готард закрыт, машина вкатывается на поездную платформу, а на северном выходе ещё поднимаемся выше посмотреть леденящий суворовский Чёртов мост, да в погоду холодную, мрачную, - незабываемо! На скале - выбито по-русски, выпуклые крупные буквы, старым стилем: Доблестнымъ сподвижникамъ генералиссимуса фельдмаршала графа Суворова-Рымникскаго князя Италiйскаго, погибшимъ при переходь черезъ Альпы в 1799 году Действительно, богатыри! - что скажешь! И можно только изумляться Суворову: в горной стране, куда на зиму безголово загнал его капризный австрийский Гофкригсрат, при небрежении Павла, - в этой стране, глядя на зиму и вдали-вдали от родины, - воевать и не проиграть! (А русские косточки-то как жаль! А - зачем его гоняли сюда? - вся война лишняя.) Всего четыре дня дома не были, а уже и новости, по радио: американский Сенат единогласно избрал меня почётным гражданином Соединённых Штатов! Позже пришла официальная бумага - и я ответил письмом*. Я сам не знал, зачем мне это избрание, но тогда казалось важным. Во всяком случае - могло помочь моему делу и сильно перчило Советам. Однако это прекрасно понимал и Киссинджер. Процедура требовала теперь подтверждения палаты представителей, и звание будет решено. Госдепартамент задержал обсуждение в палате. (Тем временем переизбран Сенат. Потребовалось вторичное утверждение изменённым Сенатом. Оно всё же произошло весной 1975. Но тогда Киссинджер снова затормозил, известен пространный об этом документ Госдепартамента: это испортит отношения с Советским Союзом.) Неудача с моим почётным гражданством в США - такая же закономерность (и такая же благостная), как когда-то неудача с ленинской премией в СССР: я не ко двору обеим системам, вот и находятся вовремя противодействующие силы. С ленинской премией я в тот же момент понял как дополнительное, к моей уже принятой решимости, освобождение; с американским гражданством - годами двумя позже. Теперь пришлось выступить по швейцарскому телевидению. Придумали они, чтоб я по-немецки читал кусок "Архипелага". Затем какие-то малозначащие вопросы, а дошло до самого лакомого - почему я выбрал Швейцарию? - тут истекло время прямого эфира. (К моему, опять же, облегчению. Чтбо говорить, когда ничего мы ещё не выбрали, нигде ещё не живём, тайно решён отъезд.) В эти месяцы я должен был доделать важные дела, которые тянулись ещё с родины: напечатать горько-неоконченное исследование покойной И. Н. Томашевской о "Тихом Доне" - и совместно с моими соавторами, Шафаревичем, Борисовым, Барабановым, Агурским, Световым ("Корсаковым"), Поливановым ("А. Б.") объявить одновременно в Москве и в Европе "Из-под глыб". Гранки ещё не вышедшей книги Томашевской были у меня в Цюрихе, когда приехал Нильс Удгорд и попросил их с собой, намереваясь подготовить рецензию. А так как ехал он снова в Москву, оканчивать свой корреспондентский срок, я попросил его показать эти гранки Рою Медведеву. Потому что предвидел грандиозную битву вокруг Шолохова, свист и вой советской лит-номенклатуры и вот, не пренебрег таким уж вовсе не союзником, как Рой Медведев. (Несколько лишних месяцев он приобрёл, изучить наши аргументы и использовать их в развитие своей самиздатской книги. Но отдать ему должное: не побоялся же двигать этот остро-запретный вопрос, находясь в Союзе.) Если бы не выслали меня в феврале, то к марту, самое позднее к апрелю, "Из-под глыб" были бы уже готовы и объявлены. Мой отъезд сильно затянул дело, усложнилась связь, последние согласования, - и растянулось это до осени. Весь октябрь и полноября мы ждали от друзей из Москвы сигнала: когда назначена их пресс-конференция, чтобы нашу назначить через день. Андрей Тюрин, звоня из Москвы как бы по частному делу, условной фразой открыл нам, что они дают - 14 ноября. Тотчас стал я собирать свою пресс-конференцию на 16-е. В то время КГБ ещё давало нам свободный телефонный перезвон с Москвой, и вечером 14-го я позвонил И. Р. Шафаревичу открыто, узнать: как прошло. Разговор я записал подробно, и сейчас освежил в памяти. Черты этой пресс-конференции при немалом событии - декларативном самообъявлении нового направления русской мысли, с острой опасностью для участников, - так характерны для "новостийно"-газетного, легкоплавающего восприятия. Наших выступало четверо (не-анонимы). Из пришедших корреспондентов ни один не владел русским языком настолько, чтобы понимать теоретические положения. (Да от газетчиков - и не ожидается к ним интерес. Это была наша ошибка.) Вместо этого все два часа мучительно растолковывали им элементарные вещи - в стране, где они аккредитованы годами и должны бы понимать пронзительно и стремительно! Им говорили об основных признаках советской жизни погубленной деревне, разоряемой природе, подавленных верующих, обширных лагерях, об отсутствии самосознания, - изо всего их тревожила только нынешняя еврейская эмиграция, и не тем, что образованные люди толпами покидают страну, а: каковы перспективы этой эмиграции развиваться свободно, без правительственных ограничений? - ведь эмиграция вполне обоснована, раз в этой стране упадок культуры, а эмигрантам будет лучше на новом месте. Сходные ошибки допустил и я в своей цюрихской пресс-конференции. Для мощной поддержки наших ребят я размахнулся устроить её как можно шире, громче, международней. Да ведь и символ же какой виделся в том, что вот из Цюриха оглашается документ, сводка выводов, в которых группа русских людей рассказывает Западу, чем кончилось то 60-летнее злодейство, которое Ленин поехал совершать именно из этого самого Цюриха. Сперва добивался я в городе зала с оборудованием для одновременного многоязыкового перевода. Не удалось. Ладно, решили просто у себя дома, растворив дверь между двумя комнатами. Долго составляли список приглашаемых. Хотелось - побольше, но более 30 человек поместить было невозможно. Ещё я переоценил значение русской эмигрантской прессы: я придавал ей значимость соединения русских сил за рубежом - одна достойная бы для неё роль, но именно её русская пресса не несла, все группы, напротив, ожесточались в разъединении. Итальянцев я уже не приглашал, насытившись однажды, да и нельзя было в комнате рассадить слишком много языков: все переводчики должны были звучать одновременно вслух и не мешая друг другу. Ещё столкнулись с районированием корреспондентских округов: известных лично нам корреспондентов крупных газет нельзя было пригласить, так как Цюрих не входил в их округ, а надо было звать непременно местных, из Женевы, они же понимали в философском сборнике как сом по библии. И советовала мне Аля как можно короче говорить, свести к факту появления, мужеству составителей и самым ярким местам книги, - я же не мог себя подавить и отказаться от подробного обзора статей, и даже истории нашего спора со статьями "Вестника РХД" № 97, перевод шёл последовательный, час моей речи да час перевода, корреспонденты осовели, только крутились магнитофоны русскоязычных западных радиостанций, только они что-то и спасли. После перерыва перешли к вопросам. По существу проблем сборника их, конечно, не было, а тоже сбились на политику: как понимать наш сборник - как "левый" или как "правый"? - только так, в плоскости, могли они расположить и усвоить. Появление сборника - является ли частью международной разрядки? (И это спрашивает Европа - Россию! Дожили.) Сложное петлистое развитие, которое предстоит совершить России, да и многим народам, попавшим под коммунизм, неуместимо в линейность современной западной информации. Возможно, мы в этом сборнике преувеличили "нацию как личность" сравнительно со всечеловечеством христианства, - но мы дружно чувствовали так. Вероятно оттого, что - мучительное состояние, и нам предстоит ещё много в нём прострадать: русская нация уже умирает, и вот через наше горло прокричала о своей боли. (А из приехавших на пресс-конференцию эмигрантов вожди НТС и Пирожкова, редактор "Голоса Зарубежья", ждали от нас обещания скорой революции в СССР - и никак не устраивало их всего лишь "жить не по лжи", революция нравственная. В. Максимов - просидел безучастно и потом никак не отразил в "Континенте", отчётливо не примкнул к нам.) Но так или иначе, от дерзкой ли нашей выступки, достаточного международного ботгула и потом широкого издания "Из-под глыб" в Соединённых Штатах и Франции, - никакого движения советских властей по этому сборнику не произошло, не преследовался прямо никто - хотя не обвинишь Советы в потакании русскому национальному осознанию. Вот только теперь я мог ответить и Сахарову, на его громкую критику в апреле. Я отозвался как мог сдержанно, лишь о самом главном, в "Континенте" № 2*. Сыграла роль и передышка, Сахаров ничего мне не ответил, дискуссия не возгорелась. Впрочем, ответ мой и мало был замечен. (Ещё годами спустя меня спрашивали, отчего же я никогда не ответил на сахаровскую критику?) В самые напряжённые дни выпуска "Из-под глыб" - нба тебе, приглашение из Оксфорда: получать степень доктора литературы, да когда? - в конце будущего июня, а ответить непременно тотчас. Да можно бы и получить, почёт, получали в Оксфорде и Чуковский, и Ахматова, да мы так напряжены со временем, и - да милые мои, разве можно вам открыть, где я буду в будущем июне? Уже за океаном. Ещё одна неоконченность прошлых лет оставалась - получение Нобелевской премии. Подошёл и декабрь. У прекрасного старого цюрихского портного сшили фрак - на одно надевание в жизни? Чтобы больше видеть Европу глазами, мы с Алей поехали поездом. Какой прекрасной описывает Бунин свою железнодорожную поездку в Стокгольм, из тех же почти мест. А я - не нашёл лучшего расписания. Почему-то в Гамбурге утром наш спальный вагон отцепили перетаскивайся с чемоданами в другой вагон или в другой поезд, а позже опять, и опять. Так до Швеции мы испытали пять пересадок. По Швеции ехали долгим тёмным вечером, не видя её, а спутник по купе, бывший западногерманский консул в Чили, рассказывал нам о бесстыдстве и шарлатанстве тамошних "революционеров". - "Да вам бы об этом книгу издать!" - "Что вы, разве можно? Заклюют. ФРГ - уже почти коммунистическая страна". Чтоб избежать корреспондентской суматохи, мы уговорились приехать тайно и не с главного стокгольмского вокзала (да подлавливать-то могли скорей на аэродроме). Шведский писатель Ганс Бьёркегрен, он же и мой шведский переводчик, и ещё один переводчик Ларс-Эрик Блумквист вошли к нам в поезд за час до Стокгольма. А на последней перед ним станции мы сошли - и на пустынном перроне нас приветствовал маленький худощавый Карл Рагнар Гиров. Вот как закончилась наша длинная нобелианская переписка и вот где мы встретились наконец: без единого западного корреспондента, но и без единого советского чекиста, совсем было пусто. Оттуда просторным автомобилем поехали в Стокгольм и достигли того самого Гранд-отеля, от которого меня в 1970 отговаривал напуганный Нобелевский комитет. Всё же на ступеньках уже дежурили фотографы и щёлкали, совсем тихо приехать не удалось. Стоит отель через залив от королевского дворца, фасадом к фасаду. По мере прибытия, в честь приехавших лауреатов поднимаются на отеле флаги. В нашей советской жизни праздники редки, а в моей собственной - и вообще не помню такого понятия, таких состояний, разве только в день 50-летия, а то никогда ни воскресений, ни каникул, ни одного бесцельного дня. И вот теперь несколько дней просто праздника, без действия. (Впрочем, натолкались и дела - визитами, передаваемыми письмами. Навязали мне внезапную встречу с баптистским проповедником Биллом Грэмом, исключительно популярным в Америке, а мне совсем неизвестным. Приходил эмигрант Павел Веселов, ведущий частные следствия против действий ГБ в Швеции, и со своей гипотезой об Эрике Арвиде Андерсене из "Архипелага".) Следующий день был совсем свободен от расписания - да день ли? даже после невских берегов поражает стокгольмский зимний день своею краткостью: едва рассвело - уже, смотри, вот и полдень, а чуть за полдень заваля - и темно, в 3 часа дня, наверно. В эти дневные сумерки наши дружественные переводчики повезли нас в Скансен. Это - в пределах Стокгольма чудесный национальный заповедник на открытом воздухе: свезенные с разных мест Швеции постройки, кусок деревни, ветряная и водяная мельницы (всё в действии), кузня, скотный двор, домашняя птица, лошади и катанье детей в старинных экипажах, само собой и зоологический сад. Зимою под снегом многое приглушено, но тем ярче и привлекательней старинные жилища с пылающими очагами, раскаткою и печевом лепёшек на очаге, приготовленьем старинных кушаний при свечах, старинными ремёслами - тканьём, вязаньем, вышиваньем, плетеньем, резьбой, продажею народных игрушек, стеклба, - а базарные ряды гудят, и в морозной темноте снимают вам с углей свеже жаренную рыбу. Все веселятся, а дети более всех. Вот это, пожалуй, и было самое яркое впечатление изо всех стокгольмских дней. Непривычные часы праздничного веселья. И радости-зависти, что ведь у нас могли бы быть народные заповедники не хуже, без проклятого большевизма, - а всю нашу самобытность вытравили, и наверное навсегда... (А ведь и у нас затевал Семёнов Тян-Шанский в 1922 году из стрельнинского имения великого князя Михаила Николаевича устроить "русский Скансен", - да разве в советское лихолетье такое ко времени? Пописали в "Известиях" и закинули. Не к тому шло.) Ещё на следующий день удалось нам побродить часа два по старому городу на островах - вокруг королевского дворца старыми улочками, и по Риддархольмену с его холодными храмами. А все памятники Стокгольма едва ль не на одно лицо: все позеленевшие медные, все стоймя и все с оружием (умела когда-то эта нация воевать). Стокгольм как бы не гонится за красотой (чрезмерные водные пространства мешают создавать ансамбли через воду, как в Петербурге) - но оттого очень пбодлинен. И угластые площади его - не определённой формы, не подогнанные. Затем был обед, традиционно даваемый Шведской Академией - лауреату по литературе, в данном случае нам троим, этого года лауреаты были два милых старичка-шведа - Эйвин Ёнсон и Харри Мартинсон, и третий к ним - я, на четыре года опозданный. Это происходило в ресторане "Золотой якорь", очень простой старый дом, и досчатые полы, и домашняя обстановка. Тут и собираются академики каждый четверг обедать - обмениваться литературными впечатлениями и подготовлять своё решение. Едва мы вошли в залик - и уже какой-то плечистый, здоровый, нестарый академик тряс мне руку. С опозданием мне назвали, что это - Артур Лундквист (единственный тут коммунист, который все годы и возражал против премии мне). А всего академиков было, кажется, десять, больше (но не только) старички, были весьма симпатичные, а общего впечатления высшего литературного ареопага мира не составилось. И покойное течение шведской истории в ХХ веке, устоявшееся благополучие страны - может быть, мешали вовремя и верно ощутить дрожь века. В России, если не считать Толстого, который сам отклонил ("какой-то керосинный торговец Нобель предлагает литературную премию", что это?), они пропустили по меньшей мере Чехова, Блока, Ахматову, Булгакова, Набокова. А в их осуществлённом литературном списке - сколько уже теперь забытых имён! Но они и присуждают всего лишь в ХХ веке, когда почти всюду и мировая литература упала. Никто ещё не создал объективное высшее литературное мировое судилище - и создаст ли? Остаётся благодарить счастливую идею учредителя, что создано и длится вот такое. Но мечтается: когда наступит Россия духовно оздоровевшая (ой, когда?), да если будут у нас материальные силы, - учредить бы нам собственные литературные премии - и русские, и международные. В литературе - мы искушены. А тем более знаем теперь истинные масштабы жизни, не пропустим достойных, не наградим пустых. Наверно, никогда за 70 лет Нобелевская литературная премия не сослужила такую динамичную службу лауреату, как мне: она была пружинным подспорьем в моей пересилке советской власти. Накануне церемонии собирали лауреатов на потешную репетицию: как они завтра вечером будут перед королём выходить на сцену парами и куда рассаживаться. 10 декабря так мы вышли, и неопытный молодой симпатичный, довольно круглолицый король, первый год в этой роли, сидел на сцене рядом со своей родственницей, старой датской принцессой Маргрете, она - совершенно из Андерсена. Уже не было проблемы национальных флагов над креслами лауреатов, как в бунинское время, их убрали, - и не надо было мучиться, что же теперь вешать надо мною. При каждом награждении король поднимался навстречу лауреату, вручал папку диплома, коробочку медали и жал руку. После каждого награждения зал хлопал (мне - усиленно и долго), потом играл оркестр - и сыграли марш из "Руслана", так хорошо. Господи, пошли и следующего русского лауреата не слишкомЧитать дальше
Тёмная тема
Сбросить

Интервал:

Закладка:

Сделать


Александр Солженицын читать все книги автора по порядку

Александр Солженицын - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки LibKing.




Угодило зернышко промеж двух жерновов отзывы


Отзывы читателей о книге Угодило зернышко промеж двух жерновов, автор: Александр Солженицын. Читайте комментарии и мнения людей о произведении.


Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв или расскажите друзьям

Напишите свой комментарий
x