LibKing » Книги » Проза » Русская классическая проза » Алла Боссарт - Повести Зайцева

Алла Боссарт - Повести Зайцева

Тут можно читать онлайн Алла Боссарт - Повести Зайцева - бесплатно полную версию книги (целиком). Жанр: Русская классическая проза. Здесь Вы можете читать полную версию (весь текст) онлайн без регистрации и SMS на сайте LibKing.Ru (ЛибКинг) или прочесть краткое содержание, предисловие (аннотацию), описание и ознакомиться с отзывами (комментариями) о произведении.
libking

Алла Боссарт - Повести Зайцева краткое содержание

Повести Зайцева - описание и краткое содержание, автор Алла Боссарт, читайте бесплатно онлайн на сайте электронной библиотеки LibKing.Ru

Повести Зайцева - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)

Повести Зайцева - читать книгу онлайн бесплатно, автор Алла Боссарт
Тёмная тема

Шрифт:

Сбросить

Интервал:

Закладка:

Сделать
Так что очень даже возможно, здраво рассуждал Билятдин Сафин, его зудящая мечта осуществится, и очень скоро. Боялся Билятдин только, что Политбюро КПСС и правительство, как разочарованные в советском мастеровом с его своеобразными руками, не поленятся сторговаться с каким-нибудь немцем. И еще было у него одно секретное опасение. Поговаривали, что сам товарищ Леонид Ильич Брежнев лично - давно помер, а целуется со всеми взасос его абсолютный двойник, какой-нибудь артист, которому потом тайно дадут заслуженного, если не выбросят из машины на полном ходу где-нибудь на междугородной трассе. Билятдин слыхал, что и смерть Сталина пару дней скрывали, чтобы не волновать народ и мировую общественность, а главное, потому что не разобрались между собой. Вот и сейчас, не исключал Билятдин, товарищ Леонид Ильич Брежнев втихаря похоронен, а эти сразу и передрались, - не знают, кому доверить пост. И пока махаются промеж себя - посылают целоваться взасос с неграми артиста. И тогда, конечно, вряд ли удастся Билятдину показать, на что способен российский мастеровой, если он художник своего дела. Штука в том, что шедевр уникальный этот самый, колоду номер шесть своей жизни, свою Сикстинскую капеллу, Аделаиду Ивановну свою, свое 18 брюмера Билятдин Сафин сочинял уже давно. И был близок к завершению. - Заруливай, Ахматыч! - уважительно приветствовали мужики во дворе. Как обычно с наступлением тепла, они теснились на двух лавках возле вбитого в землю одноногого стола и отдыхали. Отдыхали мужики с двумя пол-литрами белой (плюс порожняя под столом) и пятилитровой канистрой пива. Закусывали крупным лещом, отдирая тонкие лучинки рыбьей плоти. Миша Готлиб, по-видимому хозяин леща, готовил следующую порцию, с ненавистью круша жестяную тварь о край столешницы. - Давай, Сафа-Гирей, не обижай православных! - Миша мизинцем поправил очки и смахнул прилипшую к стеклу перламутровую чешуйку. - Это с какого бодуна, Мишаня, ты православным-то заделался? - упрекнул Борщов, дурень и халявщик, которого терпели только потому, что был когда-то этот козел одноклассником Миши Готлиба, человека во дворе уважаемого за образованность и широту души. Мища прищурился и, продолжая избиение, отвечал с натугой труда: - Избавь меня, Господи, от человека злого; сохрани меня от притеснителя. Они злое мыслят в сердце, яд аспида под устами их. - Ты чо? - встревожился Борщов. - Через плечо, - пояснил Готлиб и бросил изувеченного, как в натюрморте Кузьмы Петрова по прозванию Водкин, леща на середину стола. Билятдину не терпелось наведаться в мастерскую, навестить своего красавца. Гроб он строил по старым чертежам, с застекленным оконцем в крышке, на фигурных ножках в виде львиных лап. Как раз вчера начал вытачивать последнюю и хотел сегодня уже наметить пазы, чтобы за праздники не торопясь конструкцию установить и приступить, наконец, к внешней отделке: резьбе, полировке, оконцу и прочим утехам деревянного зодчества. Но и отказывать Мише, человеку уважаемому во дворе, тоже не хотелось. А Михаил, как чувствовал, искушал: "Греби, не стесняйся, Сафа-Гирей, рыба царская, астраханского розлива, из командировки припер, директор комбината дал взятку, из своих закромов!" Миша Готлиб сидел, как говорится, в подаче, отовсюду уволенный, и питался небольшими крохами, перепадаемыми инспектору по охране окружающей среды. Вначале-то он пошел, как все, в ЖЭК, сутки через трое, ночным диспетчером по лифтам. Но как бывший геологический разведчик недр на новом малоподвижном поприще изнемог с непривычки от тоски и попросился в общественные инспектора. За такой прекрасный порыв ему положили пять рублей за выезд плюс суточные, и свои сутки через трое у пульта в диспетчерской он тоже не бросал отдремывать. "Запорожец" типа "мыльница" купил у него русский тесть, что было удобно (не то, что русский, а то, что тесть, поскольку жили вместе и машина из семьи не ушла), а гараж приобрел под мастерскую Билятдин Сафин, за полцены, поскольку половину гаража по-прежнему занимала все та же "мыльница". По этому поводу Миша любил вспоминать стихи: Гармонь пропили. Пели без гармони. Потом решили заглянуть домой к тем людям, что гармонь у нас купили. Там выпили - и пели под гармонь. Так что и деньги у Миши водились, и странствиям по просторам биологической родины он мог предаваться, и перспективу имел в образе родины исторической. И за все это в сумме Билятдин уважал Мишу, с одной стороны, как специалист, а с другой - как представитель национального меньшинства. И потому он стукнул Галийке в окошко первого этажа, передал купленные по дороге картофель и глыбу мороженого палтуса, дотянулся до высокого стульчика Афиечки возле кухонного стола, пощекотал бочок, отчего крошка поощрительно предъявила оба зуба, осторожно погладил жену по куполу живота - и откликнулся на приглашение. - Молоток, Сафа-Гирей, - одобрил Миша Готлиб и налил Билятдину пива. Между этими представителями двух дружественных классов, а вернее, класса-гегемона и незначительной прослойки - существовало одно коренное разногласие. Миша, хоть и снаряжался на свою еврейскую родину, был закален в проруби русской культуры и в лице бутылки хорошо очищенной водки имел верного и неразлучного друга. Билятдин же Сафин, напротив, умел ценить преимущества оседлости и, хотя умереть планировал на диван-кровати в своей трехкомнатной квартире на Дмитровском шоссе, духовный потенциал крепил на чужеродных мусульманских доктринах и в этом вопросе был, надо сказать, кремень. Но Мише захотелось сегодня как следует угостить мужиков, не исключая Билятдина. Миша Готлиб праздновал трехлетие своей "подачи". Три года назад он получил вызов из Беершевы от своей старшей сестры пенсионерки Клары, подал документы и начал свое великое ожидание. Миша верил в магию нечетных чисел, в силу таких критических сроков, как три, пять, семь лет - или, скажем, одиннадцать, - и придавал сегодняшней дате судьбоносное значение. Поэтому, легко обманув необстрелянность соседа, он влил Билятдину пиво в стакан, где уже на четверть (если не на треть) притаилась в сумерках незаметная прозрачностью водка. Вскоре стало шумно и весело. "Коля!" "Миша!" "Пал Палыч!" "Самвел, пьянь тропическая!" - то и дело призывно кричали женщины с разных этажей, и только на первом окошко светилось мирно и терпеливо: невозмутимая Галия, уложив детей, похаживала вдоль вязальной машины и позвякивала себе рычажками под бульканье азу на плите и бормотанье телевизора, уставив в ночь тяжелое орудие своего живота. Голоса за столом казались Билятдину ритмичной музыкой, а деревья кружились и опрокидывали на него едва оперившиеся кроны. Новые ощущения Билятдину нравились. Ему хотелось говорить много, цветисто и мудро. Множество разных слов и суждений билось в голове, пенилось, словно пивной крымский прибой. - Ахматыч! - тряс его между тем за плечо Борщов. - Слышь, Ахматыч! Тебе мертвецы снятся? - Чего? Какие мертвецы? - вздрогнул Билятдин. - Известно какие. Ну вот бывает, другой раз, привидится во сне покойник сам, понял, мертвяк мертвяком, а сам с тобой разговаривает и руками так, ты понял, манит, манит... - Борщ, - мстительно вступился Миша, - а вот тебе, к примеру, говно снится? - Это почему это мне должно сниться говно? - обиделся дурень Борщов. - Ну если ты у нас санитарный техник, работник бачка и унитаза, то что тебе должно сниться? Снежные вершины? - Представляешь, Борщ, - затрясся дембель-хохотун Батурин, - ну по всему видать: говно говном, а разговаривает с тобой и манит, манит... - Говно видеть - между прочим, к деньгам, - авторитетно подвел черту персональный пенсионер союзного значения Пал Палыч Красноштан, отчего Батурин свалился с лавки и долго еще корчился неподалеку. Билятдин Сафин, человек довольно автономный, ни с кем особой дружбы не водил и мусульманского сердца никому, как правило, не открывал. Но к Мише Готлибу испытывал чувства специфические как к существу довольно близкому по вере (раз, сманенный в баню, Билятдин обнаружил, что сосед тоже обрезан); кроме того, Билятдин трепетал перед сакральностью акта, которому Миша посвятил три последних года жизни. На глазах у всех человек переходил в иное качество осмысленности, рыл в равнодушной почве лаз, чтоб уткнуться в конце этого туннеля не в тупой холодный свет, о котором галдят все вокруг, а в темную сырую рыхлость корней и сплести с ними корень своего смысла. Не такому ли пути к блаженству учит Магомет? - Миша, - с усилием выговорил Билятдин и коренасто навис над столом, упираясь ладонями в острые плечи напротив, - Михаил, я тебя уважаю... - И я уважаю тебя, Сафа-Гирей, вот тебя я по-настоящему уважаю... - Нет, ты мне другое скажи: за каким примерно хером ты едешь в такую охуенную даль? Билятдин никогда, ни при каких обстоятельствах не осквернял свой трезвый язык заборным словом, и застолье от изумления словно бы протрезвело на миг, замерев. И перевело замутненный недоверчивый взгляд с Сафина на Мишу. И прищурился Красноштан, покачав персональной своей головой: - Правда что. Именно что - за каким? И даже Батурин - не засмеялся, а тихонько выкрикнул: - Эх, Майклуша, что с Билятдинычем-то, змей, сотворил! Но Миша серьезно и твердо отвечал: - Хочешь знать? И вы - вот вы все, здесь присутствующие хроники и бытовые алкаши, вы все хотите знать, за каким, образно выражаясь, хером еду я на свою родину? - На ро-одину?! - выпучил рачьи глазки Красноштан. Он треснул кулаком по столу и гаркнул: - Здесь твоя родина, вонючка! Тута вот! - Иди в жопу, - подосадовал Миша и продолжал: - Объясняю. Только сперва немного выпьем. По чуть-чуть. - Я не пью, - сказал Билятдин. - Ты же знаешь. - А я, что ли, пью? - Сидим, джан, бэсэдуем! Нет? Кто тут пьет? - пожал плечами Самвел из автосервиса, который при сухом законе уже давно был бы долларовым миллионером. Глотнули, крякая и шумно выдыхая. Миша встал, весь в седом печальном пуху, словно тополь, упершись головой в звездное небо. - Значит, объясняю. Знаешь ли ты, Сафа-Гирей, дурилка ты картонная, чем ты дышишь? Что пьешь или, допустим, хаваешь - какие огурцы, какую рыбу, какие, извини за выражение, яйца? Какой ядовитой отравой покрыты изнутри в десять слоев твои роскошные дети, чтоб они так жили, как моя Клара на своих двух этажах в Беершеве! Я езжу по этим, мать их в душу, промышленным гигантам, по этим правофланговым таблицы Менделеева! И поверь мне, Билятдин - и ты, ветеран Сраноштан хренов, - всей этой блядской таблицей, этим всем дерьмом набиты наши речки под завязку, и почва, и атмосфера в смысле воздух - в том числе. Вот и прикинь, - мизинцем поправил Миша очки, - могу ли я в дальнейшем обрекать свою, дай ей Бог здоровья, Соню с ее диабетом и Борьку, скотину эту великовозрастную, трахнул, негодяй, какую-то шлюшку из класса, добро бы еврейку, нет, русскую красавицу нашел, теперь вот чувачка новенького ждем, после экзаменов будем жениться... Значит, всей этой хевре, включая новорожденного, тут, на вашей этой родине вашей хавкой травиться? Нет, Мойша хочет здоровую жену, здорового внука, сына и даже невестку, или, как сказал бы Сраноштан, сноху, будь она трижды слаба на передок! И я больше скажу, я еще уболтаю моего любимого тестя, старого пердуна Степу, с его геморроем и Миррой Самуиловной, продать - между прочим, тебе, Сафа-Гирей, горбатенький наш "Запорожец" и свалить вместе. Гадом буду. Миша сел. - А родина? - несмело нарушил тишину гробовщик. - Что родина? - Ты же на родину... предки... Про корни говорил... Мишенька! - Билятдин чуть не плакал. - Про Моисея кто рассказывал? Сорок лет... А ты - огурцы... Таблица Менделеева... Эх! Билятдин неловко смахнул пустой стакан, перешагнул через лавочку и, шатаясь, побрел сквозь густое, насыщенное таблицей Менделеева воздушное пространство двора к своему подъезду, справа от которого светилось на первом этаже недреманое окошко. На полпути, впрочем, ноги его заплелись, понесло Билятдина куда-то вбок и непослушной иноходью прибило к железным дверям гаража. Замок криво висел на разомкнутой дужке. "Взлом!" - пронеслась в тумане ужасная мысль. Сафин потянул дверь, вошел, привычным движением щелкнул выключателем. Гроб был на месте. Автомобиль - "горбатенький" - тоже. Беспорядка не наблюдалось. "Михаил, пооборвать бы ему, второй раз запирать забывает, деревянная башка! Смеешься ты надо мной, что ли... Атмосфера, ишь! А сам взятки лещами берет, чистоплюй. Сам и есть дурилка картонная..." - ворчал про себя Билятдин, запираясь изнутри. Потом полюбовался на свое изделие, погладил его струганый бок, с трудом снял тяжелую крышку, погасил свет и, кряхтя, забрался на верстак. Перекинул одну ногу, другую, встал задом кверху на четвереньки, сгреб в изголовье стружки и ветошь, укрылся курткой и, подложив ладони под щеку, тяжко захрапел. На дворе было еще темно, когда Билятдина разбудили. Гулко отзывалась на удары металлическая дверь. Отряхиваясь, Билятдин скинул крюк, отвалил щеколду - и, как говорится, обалдел. В едва сочащемся рассвете стояла перед ним - нет, совсем не маленькая милая Галия, а рослая перемученная кляча, не кто иной, как Андревна, Наина Горемыкина собственной персоной. Огромными и черными от ужаса были на бледном костистом лице глаза. - Сафин... - прошептала Наина, и косно ворочался в отверстии ее черного рта язык, - Билятдин Ахматович... Андревна обеими руками сильно сжала локти Билятдина, так что тот ойкнул, в испуге подняв к ней заспанное синеватое плоское лицо. - Разит, разит от тебя, Сафин, как из бочки... - гудела черноглазая, черноротая Наина, - спишь тут и ничего не знаешь, подлец! - Да я и выпил-то пива, пивка с литр взял, не больше, чем же я подлец, Наина Андревна! - тоже почему-то зашептал Билятдин, и так же трудно поворачивался его язык. - А тем ты подлец, Сафин, - строго и громко сказала Андревна и отпустила его, - что дорогой товарищ Брежнев Леонид Ильич, лауреат и герой, скончался и помер этой ночью, а ты ханки натрескался и не работник! Билятдин так и закрутился на месте, присел и пошел юлить волчком, как шаман, и бил себя по тугой черной голове, словно в бубен. - Ояоя-а-аэлоя-аа... эгоя аллах-варах каравай мой, вай кара-а! - пел Билятдин, а Горемыкина пританцовывала на месте, не в силах устоять перед ритмом, и щелкала пальцами. - У меня же все готово, печень моего сердца, Наина ты моя Андревна, вот он, глянь сюда! И тут с леденящим страхом вспомнил Билятдин, что не выстругал он ни пазы для ножек, ни саму ножку, правда, последнюю, не успел закончить, не говоря уж о полировке, морилке... А оконце! Он даже стекло для него не отмерил! Наина, стервь глазастая, мгновенно запеленговала все недочеты и прошипела: - К вечеру чтоб успел! Похороны завтра. Билятдин подумал было, что на вечер у него приглашены гости, в том числе, кстати, и сама Горемыкина: пропал день рождения, а заодно и тридцатипятилетие великой Победы, любимого после Нового года праздника всей билятдиновой семьи. Но тут, сами понимаете, не до праздников и не до Победы, когда надо гнать-успевать к всенародной скорби, что состоится, считай, через двадцать четыре часа. До вечера время промчалось удивительно быстро, можно сказать - промелькнуло. Так и не успел Билятдин, как замыслил, вырезать на крышке голубя мира, а по углам - пальмовые ветки. Но львиные ножки вструмил на совесть и оконце аккуратно закрыл золотистого, солнечного цвета стеклышком, чтоб дорогому товарищу Леониду Ильичу повеселее лежалось. Ну и проморил, так что дуб затеплился, засмуглел шмелиным медом, и лачком в три слоя прошелся... И стоял, таким образом, на изогнутых крепких ножках не гроб, а шоколадка "Золотой ярлык". И ровно в двадцать один час, когда в программе "Время" как раз диктор Кириллов своим ритуальным голосом словно бил в большой барабан: "Сегодня! В три часа двадцать минут утра! После продолжительной болезни! Скончался! Выдающийся! Всего прогрессивного! Лидер! Социалистического труда! Мир скорбит! Глубокая и всенародная! Героическая борьба! Борец! За мир! Во всем! Мире! Невосполнимая!" - как раз в эти напряженные минуты с шикарным шелестом тормознул у дверей гаража гигантский продолговатый черный жук, открылись задние дверцы фургона, и четверо отглаженных хромовых ребят легко вогнали гроб в чрево машины. Билятдин вполз следом. В Кремле гроб те же четверо поднимали по широкой мраморной лестнице с золотыми перилами и красным ковром, прижатым к ступеням бронзовыми прутьями. Потом несли длинными коридорами, а Билятдин все летел следом, вдоль белых стен, и на поворотах на него надвигались малахитовые, гранитные и опять же мраморные плиты, на которых стояли - все почему-то на одной ноге милиционеры в васильковой форме с красными петлицами, лампасами и околышами. Левая рука вскинута под козырек, правой милиционеры крепко прижимали к боку маленькие деревянные винтовочки с примкнутыми штыками. Второй ноги Билятдин ни у кого из них не обнаружил. И, как ни странно, эта единственная росла у них из середины туловища, как у оловянного солдатика: синяя штанина галифе и блестящий сапожок. В большой комнате, даже, пожалуй, зале, в самом его центре и опять-таки на мраморной плите, как на пьедестале, помещалась просторная кровать. Не то чтобы громадная, а так, примерно полутораспальная. В высоких подушках полусидел товарищ Леонид Ильич Брежнев и грозно смотрел из-под раскидистых бровей. Обшарил тяжелым больным взглядом всю группу товарищей и остановился на Билятдине. Выпростав из-под одеяла дряблую руку, он, слабо шевеля пальцем, поманил Сафина. - Ты хроб делал? - Так точно! - хотел браво ответить Билятдин, но похолодел, голос сорвался, и он проблеял какую-то невнятицу. - А вот мы щас и похлядим, что ты там наколбасил, халтуряла! - хрипло засмеялся товарищ Брежнев, и челядь угодливо захихикала. Товарищ Брежнев откинул одеяло. Оказался он в черной тройке, галстуке и лаковых штиблетах. Кровать была высокая, да еще цоколь, - поэтому товарищу Брежневу пришлось перевернуться на живот, свесить ноги вниз и так сползать, держась дряблыми руками за матрас: точно, как это делает по утрам малышка Афиечка. Затем товарищ Брежнев крепко взял Билятдина за плечо и повел его к гробу. За пару метров отпустил, оттолкнулся от пола правой ногой, сделал плавный прыжок и рухнул в гроб - точнехонько по росту, словно по мерке скроенный. - Накрывай! - махнул бровями. Четверо понесли крышку. - А ну, стоп, стоо-оп!! - закричал вдруг товарищ Брежнев, и, весь затекший, Билятдин понял, что разоблачен. - Хде холубь? А? Я тебя спрашиваю, мудило! Холубь мира - я его тебе рисовать буду, ну?! Товарищ Леонид Ильич Брежнев выскочил из гроба, схватил Билятдина за грудки и пихнул на свое место. Сам же встал рядом на колени и принялся изо всех сил толкать его в грудь, как бы делая искусственное дыхание. Он наваливался, и пихал, и жал бедного Билятдина, ломал ему ребра, повторяя: "Хто теперь холубя мне изобразит - мама? Или папа?" Билятдин хотел крикнуть, но грудь его сжималась толчками, и от этого буквально разрывался мочевой пузырь, а голос товарища Брежнева звенел в ушах, все утончаясь: "Мама? Папа? Папа! Ну папочка!" Билятдин Сафин разлепил глаза. Он лежал на диван-кровати. По груди и животу прыгала босыми пяточками Афия и громко кричала: - Папочка! Пвосыпайся! Папа, папочка! С днем рождения! Билятдин спустил дочку на пол и хриплым, в точности как у товарища Брежнева, голосом позвал жену. Галия поднесла к его распухшим губам банку с рассолом. Билятдин жадно припал и долго не мог оторваться. Потом осторожно спросил: - Ну что там слышно? - С днем рожденья, именинник, пьяница ты мой! - улыбнулась Галия. Поднимайся давай, парад уж кончился, все стынет. - Парад? А как же... - Да что с тобой, Билята, не проспишься никак? - А кто парад принимал? - Горемыкина твоя! - расхохоталась жена. - Что ты, ей-богу, спятил, что ли? Вот надрался-то, с какой радости? - Н-ну... в смысле это... - замялся Сафин. - В смысле - Брежнев-то был на трибуне? - Билятдин! - рассердилась Галия. - Думаешь, очень смешно? Хватит ваньку валять, мы голодные! Билятдин в трусах вышел в кухню. Рашидка и Рахимка вскочили из-за стола. Один сунул отцу приемничек, который собирал вечерами, другой выполнил стойку на руках и из этого положения пожелал папе здоровья. - Братцы-кролики, дуйте-ка в магазин, у нас вечером гости, - сообщил Билятдин, и сыновья закричали "ура", а Галия вздохнула всем своим огромным животом. А товарищ Леонид Ильич Брежнев, возвышаясь над толпой демонстрантов, покачивал на уровне лацкана дряблой ручкой, то ли посылая с экрана скромный привет, то ли грозя слегка согнутым пальцем в черной перчатке. За окнами цвел, как пруд, тихий застойный май одна тыща девятьсот восьмидесятого года. Жилось нам сравнительно весело. Дом колхозника Когда я был молод и примыкал к советскому студенчеству вместе с корешем моим Батуриным, мы много пили и мало ценили преимущества холостой и беззаботной жизни. Но какие возможности открывает перед молодым небогатым мужчиной так называемая летняя практика - понимали даже мы. Батурин и я, да еще Илюша Вайнтрауб, белобилетник по астме, составляли все мужское поголовье нашего курса. Девочки у нас были клевые, художницы по тканям, модельеры, одна к одной, и все, как вы догадываетесь, - мои, потому что Батурин боялся своей Гришки, а безбровый Илюша с угреватым носом и впалой грудью вообще в счет не шел. Улыбка у этого профессорского сынка обнаруживалась, правда, чудесная, как и у его сестры-близнеца: большие заячьи зубы, - совершенно бесхитростная, как у октябренка. Но по своей жестокой глупости мы Райку, как и ее брата, за человека тоже не особенно держали, потому что она была толстуха и потела, хотя добрее и искреннее существа я и после никогда не встречал. На практику мы выезжали в глухомань - на Псковщину или там в Архангельскую область, собирали по деревням костюмы, ткачество, рисовали, слушали бабок, ходили в клуб на танцы, купались... И лично мой ночной сон, скажу честно, получался озорным, но весьма скудным. После третьего курса снарядили нас в Вологодскую губернию. Прибываем под вечер на станцию, как говорится, N, и дальнейший наш путь лежит верст на двадцать к северу, в глубинку. Очаровательное захолустье: пыльный бурьян, по улице бродят козы, автобуса нет до утра. Наша древняя, с вечной беломориной, прокопченная изнутри и снаружи, крючконосая "баба Стася" - доцент Сталина Родионовна Болдина распорядилась ночевать в Доме колхозника и спозаранку, по холодку, двигать дальше. Дом колхозника - двухэтажное строение, выкрашенное омерзительной розовой краской, с дверью на одной петле и разбитыми окнами, встретило нас мглой и сложной вонью гнилой капусты, аммиака и пережженного комбижира. В пустом коридоре горела из трех лампочек единственная, одетая треснувшим плафоном. Эдита Пьеха с присущим ей разнузданным акцентом оповещала из приоткрытой двери о своих любовных домогательствах. - Пошли-ка, поможешь, - велела мне баба Стася. Комната дежурной оказалась на удивление уютной. Несмотря на белую ночь, хорошо светила невесть как заброшенная сюда барская лампа на бронзовой ноге под теплым шелковым абажуром. Круглый стол под чистой скатертью украшался глиняным кувшином с пионами. В углу гудел маленький "Газоаппарат", покрытый вязаной салфеткой. Все это доныне сохранилось в моей памяти, так же как и горшки с бальзамином, и кровать с пестрой занавескою, и прочие предметы, меня в то время окружавшие. Сама дежурная, свежая тетка лет пятидесяти - с морковными губами, в тесном штапельном платье без рукавов - пила чай с яблоками и медом. - Из самой Москвы? Да неужто?! - всполошилась тетка, усаживая нас со Стасей за стол. - Это неужто в Москве про нас знают? Ой, какие гости-то дорогие, а у нас и цайная закрыта! Данька! - закричала она в раскрытое окно. - Данюшка! Да где ты там затрухался, байструцина, цёрт нерусский! А ну, бежи до Ермиловны, откроет пусть быстренько, людям с дороги хоть покушать маленько. Из самой Москвы! От чайной мы отказались, все, мол, у нас есть, полные рюкзаки провизии, и нужна нам только постель, желательно почище, на одну ночь, но зато в количестве восемнадцати комплектов. Дежурная снова закричала в окно Даньке, чтоб никуда не бежал, а бежал бы, наоборот, в каптерку за бельем, да поживее. Девчонки вместе с дохлым Илюшей, пасомые между тем Батуриным, сбились снаружи, в палисадничке, в тихое брезгливое стадо. Топтались бледные, растрепанные, унылые; многие курили и в целом напоминали толпу зечек на пересылке. Только толстощекая Райка без умолку трещала и по-птичьи вертела своей изумленной круглой головой. Причудливый кудлатый парнишка, видимо давешний Данила, осуществляя мимо них свои ходки за бельем, выворачивал поверх белых стопок жилистую шею и завороженно глядел на городских девочек. С лица Данилы не сходила радостная улыбка. Черные клеши с клиньями из пестрого штапеля - того же, что и материно платье, вздымали вокруг его босых ног мелкие вихри пыли. Поверх брюк болталась тельняшка с рваными локтями, подпоясанная широким офицерским ремнем. - Как ты думаешь, Миш, есть у них тут канализация? - поинтересовался в своей академической манере любознательный Илюша. - Щас тебе, канализация! И душ Шарко, - отозвался Батурин с койки, выбрав, по обыкновению, лучшую из восьми, у окна, и, завалившись, в чем был, в излюбленных сапогах - хромовых, отцовых - поверх голубенького пикейного одеяльца. Без стука вломилась Райка. Она платила нам взаимностью и тоже, я подозревал, мужиков в нас не видела - за компанию с брательником, что ли. "Кушать подано!" - возвестила она с неуклюжим поклоном. Отобрала у Илюшки простыню, которую он вертел так и сяк уже минут пятнадцать, и опрятно, по-солдатски, постелила. В дверь постучали. "Взойди-ите!" - пропищал Батурин. Никто не показывался, только осторожный стук не умолкал. Я распахнул дверь. На пороге стоял Данила. Он был великолепен. Длинные волосы расчесаны на пробор. На тельник, заправленный на этот раз в брюки, натянута узкая, в талию, гипюровая рубашка. Из-под клешей, рвя сердце потрескавшимся лаком, выглядывают черные ботиночки "с разговором". Райка пошла ямочками, не в силах скрыть своих знаменитых зубов. Данила с видимым трудом оторвал взгляд от ее бедер, упакованных в удивительные синие штаны с желтой строчкой, и застенчиво спросил: - Пацаны, а правда, в Москве девки иностранцам за деньги дают? Ночью я слышал встревоженные голоса, по коридору кто-то бегал, громыхали ведра, - но, сломленный молодецкой истомой, вскоре погрузился в толстое облако глухоты и уснул. Наутро оказалось, что занедужила Райка. Всю ночь ее выворачивало, девчонки бегали с тазами и ведрами, и, зайдя к ним в комнату, мы с Батуриным увидели Илюшину сестру, похудевшую, казалось, вдвое, зеленовато-белую, с погасшими глазами. Она лежала, что называется, пластом, и потемневшие от пота колечки волос липли ко лбу. Решили, что ехать ей, конечно, никуда нельзя, и пусть Илюшка везет ее назад в Москву. Но и в поезд - как погрузишь в таком состоянии? Проблему легко разрешила Клавдия, вчерашняя дежурная, обнаружив замечательную практическую сметку русской женщины. Всем, включая Илюшу, велела отправляться, куда им надо, а Раечка спокойно оклемается, и Даня собственноручно доставит ее в назначенное место. Два дня Данила с матерью ходили за постоялицей. К Райке вернулся ее яблочный румянец, рыжие волосы вновь встали копной, и на третий день она собралась догонять нас. Данька облачился в штаны от выпускного костюма, синюю нейлоновую рубашку, кеды и сказал матери, чтоб шибко не ждала, глядишь, к вечеру ливанет, он, может статься, у дяди Самсона в Выринке и заночует. А то и погостит у него. Через неделю Клавдия сама дернула к крестному в Выринку. Там она уперлась в замок, но не вытерпела ждать и побежала в милицию. Об этом мы узнали от участкового, который до полусмерти перепугал воротившегося с пятком зайцев браконьера дядю Самсона, всполошил нас и чуть не отправил на тот свет старуху Болдину, когда выяснилось, что Райка в сопровождении Данилы неделю назад исчезли бесследно. Кинулись на почту. И там выяснилось, что не бесследно. По дороге в Москву мы снова в ожидании поезда завернули в Дом колхозника на станции N. Клавдия, все такая же свежая, все так же пила чай с яблоками. Вместо штапельного платья по случаю прохлады ее обтягивал синий джерсовый костюм. Выкрашенные фиолетовым губы поджаты. Она показала нам письмо. "Маманя, - писал Данила, - не серчай. Поживу покамесь у Раисы в Москве. У ней агромадная квартира в доме как элеватор с пикой на крыше. Ты бы враз коньки откинула со страху увидевши. Машин здесь что грязи, шуму от их как в кузне. У Раисы тоже машина у папаши. Папаша профессор. Ты бы точно околела со смеху увидевши. Ростом с пацана, волос агромадный и рыжий и носяра чистый руль. Маманя они евреи но люди хорошие, вежливые. Раиса хотит чтоб я закончил вечернюю школу а после институт. А я хочу выучиться на шофера и записаться с ей. А она пока не хотит. Покамесь живем так, не серчай. Маманя мне Райка точно сказала девки здеся правда дают за деньги инострацам! Кланяйся дяде Самсону и протчим. Твой вечно сын Данила Иванович Вырин". - Вот, костюмцик сноха прислала, - Клавдия одернула жакет. Глаза ее покраснели, достала из рукава платочек и шумно высморкалась: - Сношенька, ети ее мать, прости господи! Нельзя без натяжки сказать, чтобы Данька был материной поддержкой и опорой. Парень, правда, безотказный, но бестолковый и нескладный на удивление, делал он на рубль, а гадил при этом на десятку. Пойдет грядки полоть - всю рассаду выдернет; крышу заделывать полезет - продавит дранку в другом месте, сквозь стропила провалится, самогонный аппарат на чердаке сокрушит, разобьет двухведерную бутыль и вдобавок еще сломает ребро. Но все же он у Клавдии единственный сын в память о шабашнике Ерванде, который девятнадцать лет назад строил у них в Выринке коровник по заказу колхоза "Краткий курс". Благодаря той стихийной встрече на мшистом черничнике - у Данилы образовались на сегодняшний день горячие глаза, орлиный нос и вороные кудри, хотя все Вырины - словно сметаной облиты. И Клавдия, натурально, ударилась в тоску. А Илюша наш Вайнтрауб стал вроде бы еще меньше ростом. Однажды его привела к нам сердобольная Гришка. Мы с Батуриным второй месяц бастовали в знак солидарности с французскими студентами. Валялись у Гришки в мастерской, пили портвейн. Серега рисовал свои клеенки, я сочинял поэму-юродиаду "Борис Бодунов", и все вместе вечерами мы писали наш многолетний авиационный эпос "Ас Пушкин"... Эх, безмятежная глупость! Мы были счастливы. Потомки могут спросить: где мы брали средства - хотя бы на портвейн и на клеенки? Трудно сказать. Стипендии нас давно лишили. Родители были готовы кормить, но денег мы у них не брали. Гришка, что ли, вязала на заказ... Мы с Батуриным создали ряд монументальных полотен по технике безопасности для ЖЭКа. Я продал пару талантливых платков. Еще Гришка шила какие-то декоративные фартуки... Вот так как-то, помаленьку. История Клавдии Выриной нашла отражение в одном нашем лубке под названием "Как Данила-мастер боярыню Раису обольщал, да закручинился". Но описывать его не берусь ввиду крайней игривости текста и грубого натурализма изображения. Между тем за стенами нашего рая шла полная драматизма жизнь. Илюшка на пороге сразу - за ингалятор - и зашелся. "Вот, ребята, прохрипел, прокашлявшись, - вот до чего эта сволочь меня довела..." Наелись мы пельменей, Гришка-святость выставила заначенную бутылку итальянского вермута "Чинзано", и поведал нам товарищ свою горестную сагу. Раечка с малолетства приводила домой одноклассников победнее, шелудивых кошек, бродячих собак; дворовый сумасшедший Витя Пчельников, глухонемой дядька в шинели, бегавший волейболистам за мячом, был постоянным гостем на кухне Вайнтраубов. Рановато родилась, а то бы все бомжи и нищие из подземных переходов сидели у нее в нахлебниках. Поэтому когда обожаемая дочка притащила с практики какое-то чучело с дикой улыбкой и локонами до плеч мама с папой даже не особенно удивились. "Погостит у нас, пока Илюшки нет, у него в комнате..." Данилу одели в польские штаны в елочку и в румынские башмаки на рубчатой подошве, купили несколько индийских рубашек, вельветовый пиджак, белый югославский плащ, постригли на Петровке - и вышел он вдруг совершенно невыносимым красавцем и ухарем. Раечка водила его в театр, в Дом кино, на выставки. В консерваторию, между прочим. После чего родители слышали, как дочка с приятелем ссорятся, причем Данила кричал: "Отвяжись ты от меня со своим Прокопьевым-Хренакопьевым!" Наутро после этой ссоры домработница Дуся, отправляясь на рынок, увидела Раечку в ночной рубашке, крадущуюся к себе из комнаты голоштанного армяна! Ну а с возвращением Ильи Данила-мастер открыто перебрался к Раечке. Поначалу Дуся пыталась будить ее утром в институт, но в один прекрасный день "наш полюбовник" выперся в чем мать родила и зарычал: "Слушай, ты, как тебя, чо те надо? Дела у нас с Раисой, секешь? Вали давай отсюдова конем, а то достучишься у меня!" Дусе, надо сказать, было шестьдесят восемь лет, и пятьдесят из них она прожила в семье Вайнтраубов, девчонкой помогала по акушерской части еще прадеду-гинекологу, потом деду - безродному космополиту; ходила за нынешним профессором, вырастила и Раечку с Илюшей. Понятно, что добрая старушка чуть не померла от обиды и пожаловалась для начала Илюшеньке, так как боялась волновать самого "голубя-сердечника" и "бедную Мусеньку". Илюша, бессильно сжимая кулачки, няню, как мог, утешил, но Раечку больше по утрам не тревожили. Наша детка все реже появлялась на лекциях, завалила зачет по истории КПСС, и практика у нее была, как известно, не сдана. В деканате Илюшу предупредили, что собираются "поставить вопрос". - Идиотка! - кашлял Илюша. - Поступать-то больше некуда с нашей анкетой! Данила пристрастился пить кофе со сливками и слушать битлов. Занимался этим целыми днями. У него обнаружился слух. Райка снесла в комиссионку новые сапоги-"аляски" и купила гитару. Теперь с утра до ночи Данила Иванович подыгрывал сладкоголосому квартету и оттачивал высокие ноты в "Sexy-sady" и, безусловно, "Yesterday". И с огромным энтузиазмом курил. У Илюши было уже два приступа с неотложкой. Профессорша, бедная Мусенька, как-то набралась храбрости да и попросила Даньку курить на балконе. Тот пожал плечами: "Да мне-то чо, я ваще хошь завтра непосредственно уеду, маманя, поди, заждалася..." Потом сквозь гитарный перебор опять слышно было, как Раечка плачет... - Миш, ну вот объясни ты мне, чем, чем эти самородки берут наших девочек?! Ведь дубина же стоеросовая! - Илюша обхватил лапками рыжую голову и был в своих немеряных диоптриях очень похож на сверчка. - Чем берут? - воскликнули мы с Батуриным. - О, это можно запросто объяснить! Он внимательно нас выслушал, всхлипнул и крепко уснул, оглушенный голым светом фрейдистской правды. А Клавдия тем временем собиралась в дорогу. Материнское сердце изболелось, да и Москву хотелось глянуть. В Москве этой, слыхала Клавдия, бедному допризывнику легко пойти по неверной дорожке. Профессорская доцка наиграется с ним, да бросит - и Клавдия снова и снова принималась сморкаться, представляя свою кровиноцку среди страшных, равнодушных, как элеваторы, огромных домов... А письмо-то первое и последнее прислал ей сынок без обратного адреса. Как уж Клавдия рассчитывала найти в столице кровиночку - неясно. Прохожих, что ль, расспрашивать, как в деревне Выринке? Хотя она бывала в Вологде и видела, что в большом городе люди не здороваются друг с другом на улице, что и в райцентре, чай, уже не каждого встречного-поперечного узнаешь... А Москва-то - пошумней Вологды. Но - напекла пирогов, огурчиков увязала два баллона, домашней тушенки куриной, сала хороший шматок, корзину яиц, баночку варенья крыжовенного... Да и потекла. ...До вечера ходила по ревущим улицам Клавдия со своим сундуком, с узлами и корзинами, гудели ноги, синие точки так и сновали в глазах. Пока не вспомнила, что Райка называла ей ихний институт... кажись, тканный... нет. Швейный? Села на лавочку в скверике, да и заплакала. - Что, мамаша, сырость разводим? Сперли чего? Клавдия подняла голову. В слезах расплывался бравый солдатик чуть постарше Даньки. Волосы отросшие, ремень не по уставу, усики пробиваются. Дембель. Взревывая, поведала Клавдия свою беду. А солдатом этим был не кто иной, как дембель Батурин. Но не мой кореш, а его однофамилец, тоже хорошо мне известный. Честно говоря, даже и не однофамилец, потому что фамилия моего кореша - вовсе не Батурин. И Батуриным прозвали его в честь именно этого бессмертного дембеля, потому что Серега любил то и дело на него ссылаться: "Дембель Батурин не советует пить перед сном без закуски", "состав этого сучка - великая тайна, которая едва ли известна даже дембелю Батурину", "Гришка, любимая, не пора ли нам юридически оформить семью и брак, как сказал бы дембель Батурин?" Я тоже буду еще не раз обращаться к этому персонажу, который нужен мне для поддержки сюжетной линии. Например, сейчас Клавдия находится в совершенно безвыходном положении, потому что найти в Москве человека без адреса и прописки - это вам не на Невском проспекте полтораста лет назад встретить коляску с любовником собственной сбежавшей дочери, как раз к ней и направляющегося. Что, согласитесь, тоже сюжетные поддавки. Из которых, строго говоря, и состоит жизнь. Дембель сказал, что помочь ей, безусловно, может. Институт ей нужен, по всему видать, текстильный. И если это так, то вся компания ему отлично знакома, в том числе и Райка, поскольку он, дембель, пользуется особым расположением Райкиной подруги Людмилы, и даже самое кровиночку он, скорее всего, видел у Людмилы на дне рождения, где кровиночка главным образом молчал, а напоследок спел под гитару, причем довольно клево, песню на английском языке, что безусловно говорит в пользу этого чувака. Весть об английской песне Клавдию доконала: до недавнего времени Данька и русским-то не шибко баловался. - Мамаша! - прикрикнул дембель. - Отставить сморкаться! Он ненадолго скрылся в телефонной будке, делая оттуда Клавдии утешительные знаки, - и буквально через десять минут они тормозили перед домом не домом, перед страшной хмурой кручей. Клавдия задрала голову - и не увидела конца острой пики, воткнутой в облака. Аж заробела, на миг позабыв горевать. Пока дембель расплачивался с таксистом и вытаскивал из багажника узлы, Клавдия пугливо озиралась... Вдруг сердце бухнуло и оборвалось: из красненькой, похожей на мыльницу, машины вылезала рыжая толстая девка в коротком полуперденчике, а за ней - Данька, кровиночка собственной персоной, да таким пышным селезнем, - хоть сымай на киножурнал. Клавдия опомнилась и кинулась в подъезд. За сыном и Райкой уже закрывались двери в ярко освещенную изнутри клеть - не иначе (знала от кумы) лифтоподъемника, который сам, механическим способом поднимает на нужную высоту. Лифт медленно поплыл наверх - и Клавдия, не слушая, что ей там от дверей кричит дембель, бросилась следом по лестнице - и бежала, топая, пока лифт не встал. Так и завис, окаянный, над своей жуткой бездной. - Что, ай не помнишь меня, сношенька? Распаренная Клавдия нагнала молодежь у самой квартиры, отчего Райка сильно вздрогнула, а Данила присел, раскоряча колени, длинные руки растопырил, да как загогочет: "Опа! Никак маманька на всех парусах! Во, смурная!" Зимой, в разгар сессии, забрел я как-то на экзамен по истории костюма - к старушке моей, неустанной Сталине Родионовне. По секрету она мне сообщила, что Раечка, грубо говоря, беременна, в связи с чем ей решено предоставить академический отпуск. А вот Илья, к сожалению, институт бросил. "Хоть вы-то с Сереженькой не оставляйте меня бабью на растерзание!" Я заверил Стасю, что она может рассчитывать на нас еще минимум лет десять, но было мне отчего-то невесело и даже тревожно. Ну а потом настало лето, и как ни косил я от армии, но награда нашла героя, и в июне меня призвали. Однако предварительно, так сказать, на посошок, решил я на недельку-другую наведаться в Выринку, подышать ее сытным воздухом и написать что-нибудь путное. Осталась там у меня подруга, баба Нюра - баню топила так, что с каждым новым паром ты умирал и одновременно рождался. На теплом сеновале у нее секретно шуршали мыши, а в чистой избе под ногами шелестела нарезанная для запаха болотная трава. Баба Нюра держала корову, поила по утрам и вечерам пенистым молоком, а на ночь любила пугать жуткими сказками про русалок и шишиг. Кореш мой Батурин как раз выполнил, наконец, данные Гришке обязательства, и я взял молодоженов с собой - как бы в медовый месяц. А переждать до автобуса завернули мы традиционно в Дом колхозника. Клавдию было не узнать. Вместо жидких прядок под круглым гребешком - соломенная башня. Ярко-синие, какие-то африканские серьги звенят, словно уздечка. Перетянутые бока лежат валиками под водолазкой, как ливер в кишке. Непрерывно одергивает на коленях узкую белую юбку и шевелит под столом скрюченными пальцами, тайком ослабив бульдожью хватку "платформ". Куда девались былые радушие и ласка! Мы попросили чаю - молча плеснула несладкого и уставилась в окно. "А вы с нами?" - "Перед сном не пью. Снутри отекаю". "А к примеру - водочки?" - "Не откажусь. - С неожиданной бойкостью Клавдия подмигнула и стукнула чашкой. - А ты уж обрадовалси, что все вам останется?" Стали мы пить московскую, припасенную с Батуриным на черный день, и обнаружили, что Клавдия не чужда, ох не чужда этой скромной и высокой радости! Под волшебными парами она отмякла, да и принялась, как положено у людей, выкладывать душу. Натерпелась наша мать у сватов, чисто казанская сирота в мороз. И много ли ей от них было надо? Всего и попросила - ну на что вам мальчишка мой, кровиночка, ведь натешитесь вы им, да и сгоните, а он-то и пропадет. Не погубите ж его понапрасну. Пусть с мамкой родной до дому-тка вернется. А эта дохлятина, профессорская женка, знай шелками по паркетам - шорх да шорх: а мы его не держим! Катитесь, дескать. Однако Райка-холера как заблажит, сжала кулачки, шея надулась, повалилась прямо на ковер и колотится, красная вся и мокрая. А обо мне, кричит, кто-нибудь подумал? Пусть дите без отца, что ли, растет? Все так и опухли. Како-тако дите? Та-ак, сообразила тогда Клавдия. Девчонка городская, живет без окороту. Шленда, видать, как все они тут, поблядушки сытые. Нагуляла крапивничка, а Данюше-мальчонке теперь отдуваться? И пошла тут не жизнь, а сущая каторга. Клавдия - баба простая, воспитания деревенского, сидеть без дела не может. И невмочь ей видеть, как крутится по хозяйству одна старая нянька - прислугу, словно баре, держат, словно власть у нас не советская: Дуся в магазин, Дуся свари, Дуся подай-принеси! А эти две коровы знай себе полеживают. Мамаша совсем из спальни носу не кажет Дуся сказывала, жаба у ей. Да сама она жаба, вот что! Встань-ка в пять утра доить, да за коромысло, да наколи дровишек, да в огороде постой внагибку с пару часиков, - думать бы забыла про жабу. Клавдия ей так и сказала: дала бы, сватья, старушке своей помереть спокойно! Неужто трудно самой картохи с магазину принесть? Поди, не копать! Или же хворобину свою сгоняй, а то, глянь, изблевалася вся без воздуха-то! И ведь вот, примечай, подлый народ: ты же за ее заступаешься, за Дусю эту неблагодарную, и она же от тебя нос воротит. Перестала с Клавдией кланяться - ни здрасьте, ни прощайте! Раз такое дело - решила Клавдия отделиться. Чего меня обслуживать, чай, не барыня. Попросила себе одну конфорочку, да полочку в холодильнике, да краешек стола... Хотела-то как лучше. И вот сидят раз с Данилкой, вечеряют. Картошки на сале нажарила, да рыбки к ней - мойвы мороженой на постном масле. Тихо, спокойно... Так нет: ты кушаешь, а ей непременно приспичит блевать за стенкой. Вот кухня - и вот нужник, все слыхать, а эта будто аж кишки из себя вымучивает. Клавдия, дурного не думая, сыну-то и накажи: шумнул бы, дескать, благоверной, не похвалиться ли ей харчами у себя в комнате, над тазиком, места, чай, хватит. Ну, может, и не стоило бы брюхатую бабу трясти, как грушу, но ведь и он, согласись, не железный. Эта - в крик: мамочка! Шкандыбает. За титьку держится, рот по-рыбьи разинула: извинись, сипит, немедленно! Да где ж это видано, чтоб муж перед законной женой - да извинялся? Бьет - значит любит - ай нет? И плюс Дуська мельтешится, как ветряк, машет своими куриными лапками: да я, да мы, да милицию... Ну слегка только, самую малость толкнула ее Клавдия в плечико, старуха-то и кувырнись башкой об плиту. А тут как раз профессор с работы: "Муся, Дуся! Что это за вонь у вас? Вы же знаете, что мы с Раечкой не выносим рыбу!" Цирк! Илюшка вечером, через стенку слыхать, всех и завел, жиденок рыжий. Работать, говорит, пойду, сниму комнату: или они - или я! Страсть обидно стало Клавдии. Эх, взять ей сей же час - да уехать прочь, и Данюшку увезти. Да уж больно жаль молодых-то, и внучонка охота дождаться! Такая, видать, уж ей судьба: страдать через свое доброе сердце - мягкое, как валенок. Той же ночью она велела сыну пойти к жене и помириться. Он это умел. А наутро Дуся не встала, и Клавдия нажарила всем яишню - но к завтраку никто, кроме Раи, не вышел. Да и ту, по правде говоря, стошнило. С головой, кстати, у Дуси оказалось все в порядке - но зато перелом шейки бедра. Слегла старая надолго. Ну а кому ж хозяйничать у этих безруких? И покатилось, как под горку. Ишачила на них Клавдия, ишачила, но доброго слова так и не дождалась. Вместо этого пригласил ее однажды профессор в свой кабинет: - Вы с кем говорили о моей частной практике? - О чем-о чем? - Видите ли, - мнется, - ко мне вчера приходил фининспектор... Ну не чудны ли речи? Так свату и сказала: "Воля твоя, сват, а только невдомек мне - ты, непосредственно, чего хошь? Говори прямо, не обижусь". Зыркнул профессор - и прячет глаза свои бесстыжие! - Ах, как неприятно... Я принимаю дома уже много лет, и ни разу не было у меня осложнений с государством... И не зовите меня сватом, черт подери! До Клавдии вдруг дошло. Делов-то! Вся парадная видит, как к профессору ходят бабы, а иные еще охают в кабинете - на улице слыхать. Она и сказала соседской Наташке в очереди - так, болтали, чтоб стоять веселей: наш-то, поди, дамочек ковыряет, чтоб скинули, лучше б дочку свою ковырнул вовремя, совсем душа из девки вон, страм смотреть... И всякое лыко в строку. Пошила себе платьишко. А на беечку не хватило. Понаведалась к Дусе: нет ли какого лоскутка? А в углу у ней тряпок видимо-невидимо. Взяла прямо сверху - обтрушенная такая портяночка - потонее шелку. Разрезала, пристрочила. А вечером Илюшка прилип как банный лист: не видели мой бантик? Да вдруг как уставился на ее обнову, да как заорет, будто его режут: "Вот он, вот, что вы наделали!" Не бантик, стало быть, а батик, тряпка писанная. Крашенка по-нашему. Илюшка-то теперь в зале столовой жил, а весь его хлам валялся у Дуси. Тряпки пожалел! Ну не парень, а гриб ядовитый. И что ты думаешь? Собрал, змей, портфельчик и в ту же ночь сбежал невесть куда. Потом-то, спустя время, пришел попрощаться - перед отъездом на юга. Устроился экскурсоводом, что ли, на берег Крыма. И для дыхалки, опять же, хорошо. Вот грех говорить - а все ж таки еврей он и есть еврей. Без мыла куда хошь влезет - скажи нет? Да и Данилу пора было приставить к делу. Скоро семью кормить - а куда ж без прописки? Профессор предлагал взять санитаром в больницу - да слаб Данюшка, от крови мутит. Раиса тем временем совсем перестала ноги таскать и на седьмом месяце скинула без всякого аборта, да так, что едва не загнулась. Шибко переживал Даня. Даже выпьет другой раз - жена все ж. И не углядела Клавдия - пристрастился кровиночка к зеленому вину! Так другой раз загуляет - хоть святых выноси. Однажды с похмелюги патлы себе поджег - чтоб, холера, как у Раисы были. - А вот и мне приветик оставил. - Клавдия засучила рукав и предъявила три параллельных запекшихся рубца, словно от кошачьей лапы. - Вилкой пропахал. В рожу метил, да я закрылася... Поди, тосковал сильно. Райка-то с отцом-матерью укатила по весне к Илюхе в Ялту, что ли. В общем, пора, говорю, сваты дорогие, и мне в отпуск. Вот временно, значит, отдыхаю. - А Данила-мастер так и будет там лютовать над этими кроликами? - злобно спросил Батурин. Клавдия зевнула. - Зачем. Райка, слыхать, на развод подала. Суда ждем. - Это какого же суда? - опытная Гришка нахмурилась. - Без детей в загсе разводят! - А площадь? Площадь-то делить кто будет? Вот то-то. Нам чужого не надо, а и свое бережем. Ты не думай, я в контору-то эту ходила, как ее... Короце, Данюшке теперь, как Дуся померла, положена пятая цасть. Полоо-ожена! Клавдия прижмурила хмельные глазки и лукаво погрозила пальцем. Я смотрел на эту простую смекалистую женщину и думал о том, как повезло Вайнтраубам, что на дворе нынче 73-й год, а не наоборот - 37-й. А то припухать бы им всей компанией где-нибудь в Коми... Конечно, миролюбиво рассуждал я, человек ищет, где лучше. И нередко за счет ближнего. Это довольно распространенное явление, кто спорит. Но кое-чего мне было не понять. Беспокоила, тяготила мою усталую душу одна вещь. - А вот, извините, конечно, Клава... Вот просто интересно - за что вы их так? - Да ведь как же! - Клавдия сделалась вдруг строгой и совсем трезвой. - Ты, к примеру сказать, крещеный? - Ну я крещеный, - вмешался опять Батурин. - И что? - А то, что все должно быть по справедливости. По нашему, по православному закону - делиться надо. А кто сам не делится - не грешно и поучить. Сейчас я уже не совсем молодой человек и убедился, что справедливость грабли исключительно коварные, и религия аккуратно обходит их стороной, предпочитая трактовать о любви. Справедливость же как доктрина - плод, конечно, убогого и голодного ума, который видит главное условие построения Утопии в дележке. И называет ее для красоты - справедливостью. На самом же деле никакой справедливости в природе нет, а есть одна любовь. (Как нет и утопии, а есть вместо нее кое-где, наоборот, антиутопия.) Конечно, несправедливо любить любовника больше, чем отца родного. И аналогично несправедливо кормить проголодавшегося дитятю человечиной, если под руками нет ничего другого. Однако повсеместно жизнь ставит нас перед разнообразными фактами именно многоликой любви в ущерб справедливости. Да и что такое "справедливость"? Заметьте: она неопределима! Справедливость - это... И все. Это когда... Допустим, мы с Батуриным делимся с некой Клавдией нашей водкой. Но разве мы поступаем так потому, что это - справедливо? Нет, просто наши щенячьи души преисполнены любви к ближнему. И тем больнее наше разочарование в нем. Теперь я - взрослый, лысый человек и ненавижу болтовню о справедливости, примерно как сладкое венгерское шампанское. А истоки этого непоправимого рефлекса - там, в Доме колхозника на станции N. Годы службы в Советской армии вытеснили из моей памяти и Клавдию Вырину, и ее сына, и весь этот фестиваль паскудства. В стройбате, затерянном среди комариных хлябей Вологодской области, мое человеколюбие подверглось куда более циничным и жутким испытаниям. Муть о справедливости, которая еще отчасти заволакивала мой мозг, была в первые же недели рассеяна старшиной Хелемендиком и старослужащими Хабидуллиным, Хвостовым и Хопром. И лишь сугубо философский склад ума позволил мне вылежать в лазарете с желудочным кровотечением и сотрясением мозга и не удавиться перед выпиской. Я заглянул в бездны, под очко налитые коричневой жижей столь зловонной, что глубину их не представляется возможным измерить. Ну и так далее. Окончив срочную службу и следуя в армейском грузовике до Вологды, где предстояло мне сесть в скорый поезд "Вологодские кружева", я не пел с дембелями песен Высоцкого и не испытывал радости. Одну чугунную усталость ощущал я, и зрелое лето русского севера почти не касалось моих органов чувств. Как вдруг грузовик затормозил перед беленым домиком с дверью, заложенной железной скобой, - захолустной чайной, и старшина Хелемендик затрусил куда-то на зады заведения. А я обнаружил, что и улица, покрытая глубокой мягкой пылью и поросшая по обочинам лопухами, и протяжно мекающие козы, что холодно глядят на нас своими желтыми глазами, и чайная, и выкрашенное гнусной убогой краской розовое строение неподалеку - мне хорошо знакомы. Подоспевший старшина с бутылкой крикнул, что через полчаса - проходящий из Мурманска, стоит минуту; кто спешит - вылезай! Я спрыгнул. В дверях (все так же, на одной петле) Дома колхозника я столкнулся с неприбранной бабой в бязевом халате. Она выплеснула с крыльца грязную воду из ведра, шлепнула мне под ноги тряпку и буркнула: "Куды лезешь в сапожищах, енерал, грязюку-тко оботри! Тебе ночевать али до кукушки? Дак кукушка не обещаю, пойдет ли..." Я спросил дежурную. "Дак я дежурная и есть. Коли ночевать - то у мене белье не стирано, а ежели до кукушки, дак она уж, почитай, три дни не ходит, а ежели согласен без белья..." - А что Клавдия Вырина - работает она теперь? Знаете ее? - Дак знаю, кто ж ее не знает, змеюку. Съехала уж года полтора как. Домушку свою продала и в город подалася. - Да в какой же город-то?! - я терял терпение. - В Москву? Видимо, идея о множественности городов была для бабы неожиданной, и она с минуту глядела на меня в растерянности. - Люди сказывали - в город... Може, и в Москву... Слышь, а ты не от ейного ли сынка-то часом? А то зимой вот тоже наведывался один, Клавку спрашивал. В ватнике, с чумоданчиком. Тоже с ночевой. Я говорю - белья-то, мол, нету, а он - мы без белья привыкшие. Полез за деньгами - а денег-то, мамонька, пачка вот такенная, и одни червонцы. И червонцем расплачивается - сдачу, говорит, бери себе, красавица, а лучше за бутылкой-тка сбегай. Я к Ермиловне побегла, а она меня и научи, что не с добра энти денжищи, не иначе - сиделый человек, с зоны от Даньки, и хорошо, коли выпустили, а то и похуже быват. - Похуже? - Быват, бежалый человек... У нас тута часто бегають с лагерей. Дак ты не от Даньки? Вот и я гляжу: солдат, - стало быть, не с зоны. Ой, а може, ты на зоне конвоир, може, ищешь кого? Ох, Господи-сусе-христе... - Баба выпучила глаза и закусила кулак: - Чо, Данька сбежал? Точно? Ай нет? Махнул я рукой на бестолковую и пошел, взбивая пыль, на станцию за билетом. - Эй, солдат! - закричала баба мне вслед. - Вспомнила я! Клавка, точно, в Москву подалася! У Даньки на площади жила с им вместе! У снохи-то, слышь, площадь отсудила и жила с им, покудова хлопчик по пьянке ее не порезал, мало не до смерти! Я ехал домой и плохо помню - с правой или с левой стороны светил мне месяц. Мною владела сильная и уже знакомая мне дрянь, будто меня сунули мордой в бездонную коричневую жижу. Я курил вонючие папиросы в вонючем тамбуре вонючего плацкартного вагона, и такая смертельная тоска наваливалась сквозь разбитое окно всей своей ночной тушей... Я не мог проглотить эту тоску и, наверное, подавился бы ею - кабы на каком-то обугленном полустанке не вскочил в мой вагон налегке веселый дембель Батурин и не угостил меня хорошей болгарской сигареткой имени памятного сражения на перевале Шипка, где русские солдаты в очередной и не последний раз доказали болгарским братьям свою нерушимую дружбу. Ах, шарабан мой - американка! Нина Акулина продвигалась по жизни толчками, от конфликта к конфликту. При почти коровьем миролюбии и повышенной тяге к стабильности авантюрность и конфликтность ее жизни убивали Нину. После каждой стычки - сперва в школе, девочкой-комсоргом, потом на работе, и с родителями, а затем с собственной дочерью, с мужчинами - невообразимым количеством мужчин (невообразимо много их было не то что в абсолютных величинах, но невообразимо много для такой испепеляющей бразильской страсти, какую мы испытывали к каждому); после прений на улице, в магазине, в метро и в общепите, после каждого мелкого скандала, который мы переживали как Куликовскую битву, как Бородино и Сталинград, после каждой ссоры и свары следовал распад нашей личности, сборка же нам давалась пропорционально возрасту - все большей кровью. К сорока пяти годам веселая и справедливая девочка-комсорг закоренела в депрессивно-истероидном состоянии. Мужчин, да и вообще людей, склонных считать это интересной экстравагантностью, - убывало. Верный Олег соблюдал рутинное статус-кво в силу привычного чувства вины как перед Ниной, так и перед женой и в своем безрезультатном искуплении все глубже погрязал в этом адском курятнике. Нокауты становились продолжительнее и, таким образом, реже и реже давали импульсы толчкам, методом которых Нина совершала свой путь. То есть пока она отлеживалась зубами к обоям в своих никому не интересных депрессиях, ее психологическое время тормозило. Оно как бы ничего не вмещало, никаких событий и информаций: организм Нины Акулиной практически не вступал во взаимодействие с окружающей средой. Другими словами - не старел. Так что выглядела она в целом неплохо, что ее, впрочем, тоже уже не радовало. С чего все началось, допустим, сегодня? Эта негодяйка явилась из школы с утвердившимся в последнее время выражением брезгливой скуки, а в ответ на вопросы - такое, понимаете ли вы, обморочное закатывание глаз: ну, типа, еще чего сморозишь? - Может, прекратим, в конце концов, эти ужимки? - вот, собственно, и все, что мать сказала. - Может, ты прекратишь, в конце концов, ко мне цепляться? - огрызнулась эта негодяйка, бросила куртку на пол и закончила аудиенцию. Из-под слабого косяка вывалился небольшой кусок штукатурки. - Она еще будет, дрянь, дверьми тут хлопать! - взревела Нина, влетев в комнату к дочери, но не двигаясь дальше порога, как в клетке. - Хватит на меня орать, понятно?! - крикнула в свою очередь, как обычно, Лиза и затрясла кулачками возле красного хорошенького лица. - Не смей так разговаривать с матерью, нахалка! Всю душу вынула своим хамством! Слышать не могу твой базарный тон, хабалка! Не-мо-гу-боль-ше-слы-шать, с ума схожу! Нарочно, нарочно же меня изводишь, хочешь увидеть, где кончится мое терпение! В петлю, что ли, загоняешь, дрянь такая, ты меня!! Четырехстопный этот хорей привел Лизку в неописуемую ярость. - Замолчи! Не ори! - завизжала она, и малиновые щеки сразу сделались мокрыми от слез. - Это ты меня извела, то ласкаешь, то орешь, как ненормальная, кто это выдержит?! - Заткнись, истеричка! - Вся в тебя! Нина почувствовала, как ее накрывает красной волной бешенства, когда уже ничего не соображаешь и не совладать с собой. Успела только запомнить, как сиротским движением Лизка закрыла голову локтями. А как отдирала ее руки от лица и не могла отодрать, как била по этим рукам, как вцепилась дочке в плечи и трясла ее и как швырнула на диван, и откуда взялся вдруг Олег, который гладил по лицу, профессионально поил противной теплой валерьянкой и щупал пульс, - не помнила. Нина тихо плакала, как всегда, охваченная мучительным горячим разбуханием в носу. Гундосо бормотала: вы все, все хотите от меня избавиться... А вам ведь очень будет без меня плохо... - Дура ты моя... - вздыхает ей в шею Олег. Тут является зареванная Лиза и включает телек. "...состоялись сегодня в парламенте..." "Никогда не пустуют тысяча сто семьдесят три спортивных сооружения..." "Клянусь, я убью негодяя!" "...заявил в заключение Хасбулатов". - Лиза, ради Бога... - Лизочка, мама же просит! - Но я только хочу посмотреть! Олег выдернул шнур из розетки. "У себя дома командуйте!" - шалея от храбрости, отомстила Лиза. "Потому что не понимаешь по-человечески!" Лиза остановилась в дверях. Ужасная и острая, "как лезвие бритвы", фраза сложилась в ее начитанной голове. Лицо загорелось, под мышками вспотело от жаркого волнения, и струйка пробежала между лопаток. Лиза сцепила руки за спиной, выгнув влажные ладошки, и уставилась в потолок: - А вы на меня не орите-ка. На меня родной отец и то не орал, понятно? И пошла, шаркая - вот именно, нагло шаркая, к себе в комнату. - Видал? - Нина даже плакать перестала. И закричала в закрытую дверь: - Да ты его видела, отца-то родного, идиотка?! Каждый раз после изнурительных турниров с дочерью, в последнее время ежедневных и почти что ежечасных, бедная Нина вспоминала одно и то же - и опять же точила слезу, на сей раз от нестерпимой трогательности воспоминания. В издательском пансионате, куда ездили со скидкой на выходные, она, Нина Акулина, молодая тридцатитрехлетняя мать-одиночка, шагает на лыжах по белой, разрезанной сахарной лыжнею просеке. Сверху время от времени мягко обваливаются с веток рассыпчатые излишки снега, а сзади то и дело опрокидывается в снег Лизка, кулем с санок, прицепленных к одной из лыжных палок. Лизка тяжелая, разгонять санки с каждым разом труднее. Рваное это движение толчками, как, собственно, и вся дискретная Нинина жизнь, не приносит спортивной матери-одиночке, любительнице пеших прогулок и природы в общем-то никакого удовольствия. Лизка валится и валится в снег и ревет уже не переставая, вся мокрая с головы до ног, и вот, наконец, кольцевая лыжня заруливает в ворота пансионата. Бросив лыжи на крыльце, Нина скачет через две ступеньки и на ходу рассупонивает орущую Лизку. А там, в теплом номере, сидит за письменным столом некий мало кому приметный умник, угловатый гражданин с будничными глазами и завораживающей грамотностью речи. Изумленное Нинино к нему внимание было в свое время разбужено тем, что из плавного течения этого вербального совершенства вдруг вывинтилось против часовой стрелки и варварски екнуло словечко "звонит" с барачным ударением на первом слоге. Ах, Гриша, востряковская спора, лютый маргинал из потомственных скорняков, редактор научно-популярной серии, допустим, "Загадки дедушки Пи"... Как и большинство Нининых селезней, он был женат, имел некоторых детей и, разумеется, на дополнительного ребенка не ориентировался. И эти считанные дни, которые они втроем провели в пансионате "Березка", где не требовали паспортов и как бы дружелюбно покровительствовали их стихийной семье, были для Нины счастливейшими проекциями "очага" - теплого и сытного в своей холщовой двухмерной скудости, как для Буратино, благодарного бомжонка. Лизка, всхлипывая, уснула, и воздух деревянной лачужки пропитался таким немецким уютом, такое счастливое оцепенение сковало лежащих по соседству, перепутавших, где чьи ноги, руки, пальцы, волосы, борода, - что проспали ужин. Проснулись посреди ночи, от котеночьего плача. Лизка хныкала с закрытыми глазами, раскаленная, как маленький утюжок. Каждый раз, вспоминая, Нина снова трогала рукой тот нежный жарок, словно гладишь живую курицу, то мягкое трехлетнее тельце, крошечные влажные ладошки... Ну и дальше конспективно: не провожал; тугой кокон, обтянутый дырявым "компрессным" свитером; две недели тяжелого бронхита, ярко-розовый язык трубочкой торчит изо рта в натужном захлебывающемся кашле... В широком пляжном балахоне, сдвинув капюшон на глаза, спрятанные за черными очками, под зонтом катила гусиным шагом к дочке в комнату. "Номик..." - из вечера в вечер изумленно отмечала Лизка, склонная к неустанному комментированию явлений окружающего бытия. Как счастливо эта нынешняя хамка включалась в игру, с каким святым простодушием не узнавала материнского голоса, плетущего ей всякую галиматью от имени "гномика", домотканного Оле Лукойе... За две недели - ни одного звонка. И не эти ли две недели, четырнадцать вечеров, замкнутых на выздоравливающую дочку, свободных от мук ожидания, четырнадцать вечеров изоляции в маленькой, теплой, полутемной комнате с клетчатыми обоями, с крошечной влажной ладошкой между ладоней - не они ли, начинала подозревать сейчас Нина, были самыми созидательными в ее разрушительной, неумелой жизни? А через две недели она вышла на работу и в столовой все не могла взять в толк, что бормочет там между голубцами и компотом Гриша про какую-то Америку. "Грант, грант", - талдычил как заклинание, - Нина не улавливала смысла. Дети лейтенанта Гранта... Нина громко засмеялась своей шутке и оттолкнула стол. Компот расплескался, что-то опрокинулось, пролилось на колени... Видали, родной отец на нее, мерзавку, не орал! И как долго-то не орал - без малого двенадцать лет. Так и ревели практически каждый вечер, каждая на своем поле. Этой ночью Лиза приняла решение. * * * - Акулина! Аку-ли-на! - Свинина, вероятно, уже несколько минут стояла рядом с ней, Лиза покосилась на толстые пальцы, стучавшие по плечу. - Ты, может, поделишься с нами, что тебе там так увлекательно? Свинина простерла ладонь к окну, по направлению пустого Лизиного взгляда. Свинина вся состояла из отталкивающих привычек. Сидя за своим столом, она поочередно вынимала ноги из туфель и шевелила пальцами. С Лизиного места хорошо были видны линялые подошвы толстых ношеных чулок, и Лизе казалось, что она различает даже гниловатый запах, распространяемый этими освобожденными пятками. Свинина любила, высоко поднимая руки, перекалывать шпильки в жидком пучке и в жаркую погоду надолго распахивала на общее обозрение небритые мясистые подмышки. Лиза отворачивала лицо, незаметно принюхиваясь к себе: не несет ли чесночным потом также и от нее, маниакальной чистюли. Свинина ковыряла облезлым ногтем в зубах, далеко засовывая в рот пальцы. И изо рта у нее разило. Теребила родинку на длинном стебле у себя на коренастой шее. Переходила то и дело с "ты" на "вы". Отхаркивалась в умывальник. Ногтями одной руки вычищала грязь из-под ногтей другой. Существительное "волосы" употребляла в единственном числе, зато "погода" - во множественном. И ко всему еще преподавала биологию - всех этих червей и паразитов! Боже мой, как ненавидела Лиза Акулина вонючее убожество жизни, отзвуки которого то и дело обнаруживала у себя дома: в струе тухлятины из холодильника, в сопливой зелени на потолке, в обвисшем телефонном кабеле, в битом телефоне, в обоях, размалеванных ею самой десять лет назад и до сих пор не переклеенных, в ржавчине, ползущей из-под облупленной эмали по ванне, в вытертом до основы ковре, в текущем кране, в надтреснутых фарфоровых кружках, когда-то привезенных счастливой Настей из Америки... Из Америки! - Пора бы взяться за ум, Акулина. Когда вы намерены... - Начать заниматься? - Лиза невинно вытаращила поверх очков свои и без того плошки и захлопала наглядными пособиями ресниц. Свинина подозрительно оглядела класс. - Не вижу ничего веселого. Через год - в высшую школу. На что надеемся, а? Полюбуйтесь на эти прически! Свинина протянула руку над Лизиной головой (обдав ненавистной чесночной волной) и ухватила Настю Берестову за пегую прядь. - Без рук, - отпрянула Настя, восхитительная девица, курящая только ментоловый "Salem" и вызывающая в Лизе рабский трепет высоко подбритым затылком, рвано выстриженными пестрыми волосами, четырьмя серьгами в одном ухе и недавним абортом. - Вы же девушки! - упорствовала в своем заблуждении Свинина. - Что за пакля у вас на голове, Берестова! Сама хоть помнишь, какого цвета у тебя волос? Еще в нос серьгу вденьте! Ишь, вырядилась, вся задница наружу! Форменная мартышка! Настя лениво смахнула в сумку "Voyage" зеркальце, помаду, а также уступку среднему образованию - клочок с какими-то каракулями и бросила на ходу, не оборачиваясь (чуть с большей, чем обычно, амплитудой шевеля оживленным тазобедренным участком): "Мылись бы почаще, Раиса Вениаминовна (Раиссвининна). А за оскорбление личности папа подаст на вас в суд". И выплыла. Захлебываясь от солидарности, Лиза Акулина с воплем: "Настька, меня погоди!" - выскочила следом. Прошли маленький двор, и Настя постучала в зарешеченное окошко флигеля. Обшитая дерматином дверь с торчащими из прорех клочьями серой ваты заскрипела - и такой, понимаете ли, валет бубен: в драных джинсах, голый по пояс (экспозиция культивированный мускулатуры, крестик из перегородчатой эмали), красивые грязные руки в золотом пуху, мягкая курчавая бородка и эмалевые глаза, отсылающие к василькам во ржи или к сюжетам о крещении Руси... Первоклассный мужской экземпляр вынырнул, босой, из скипидарного тепла на холодное крылечко. - Гостей принимаем? - неузнаваемо мяукнула Настя и, как показалось Лизе, просочилась сквозь бубнового валета, пронизала его смуглые бицепсы, на мгновение распавшись на атомы лица, рук, ног, живота. - Заруливай, Элизабет, - обронила, по обычаю не оборачиваясь. - Это моя Никита. - Элизабет? - Никита снимал и вешал курточки, жал ручку, уточнял: - В смысле Лиза? - В смысле Элла, - наврала почему-то, и стало смешно, как бывает в маске; как всегда бывает поначалу в чужой шкуре - смешно и немножко опасно, чуть-чуть. Так, слегка, маскарадная оскомина. Яблочная зелень приключеньица. Никита, или Никас, как называла его западница Настя, был, конечно, художник, взрослый человек, лет двадцати восьми. Видела его Лиза впервые, но знала, что Настя с ним ж и в е т. Произносилось это страшное слово Настей небрежно, а девственницей Лизой, барышней весталочьего целомудрия (в вечном протесте против "мамашки" с ее козлиными трагедиями), спящей с иконой Богородицы под подушкой и готовой одобрить, пожалуй, лишь ее эксклюзивный опыт зачатия, девственницей Элизабет произносилось (и трактовалось) это искусительное слово, как и следует вызревающему отрочеству, с гормональным ознобом искушения. (Что за прелесть эти барышни! Знание света и жизни они черпают из болтовни с соседкой по парте и редко из книжек, чаще из телевизора, и звонок телефона для них есть уже приключение. Бедняжка Лиза, ландыш на помойке!) Никас не просто "был художник". Он, как ни странно, хороший был художник. Честный мастер, без понта, настоящий поэт детали. Офорты раковин и камней, перьев и фактурных тканей аккуратной стопкой лежали на длинном столе-верстаке рядом с настольным гравировальным станочком. Большой, старинный, с чугунным витым рычагом пресса красовался в углу. Лиза отодвинула подрамник, прислоненный холстом к стене. Открылся большой, два на полтора, фрагмент почвы в масштабе три к одному, покрытый подробной растительностью - чистотелом, папоротником, подорожником, одуванчиком, щавелем, тимофеевкой; в буйной этой флоре утопали огромные (три к одному) детские ноги, посеченные летними царапинами, и сегмент велосипедного колеса. Художник из тех, на которых уже зашкаливает вкус офицерских жен и старших экономистов, но впечатляющий эстетически развитых студенток, гинекологов с частной практикой, оперных певиц и особенно богатых иностранцев (эти просто с ума сходят), - Никита Гарусов замечательно "продавался". Кавычки, впрочем, смело можно снять. Продавался Никита, по сведениям таможни и коллекционеров, лучше всех в Москве. Его давно звал Нахамкин, но Никита любил свой флигель в сирени, свою трехкомнатную на Масловке, свой дом с баней и катером на Селигере и свою маленькую оторву Настю, и Нахамкин, старый паук, только облизывался. Пусть насекомая мошкара летит в рабство к дилерам. Никита Гарусов - Мастер, все у него на продажу, и в непостижимых пересечениях российской лобачевщины, вообрази, мой друг, это увязано со свободой. Вот фокус. Но фокус также и в том, что с деньгами в России действительно стало можно жить - и даже не обязательно при условии, что это твоя родина. Это к слову. Завороженная интерьерными исследованиями, Лиза забыла сообщить подруге, что бежит к отцу в Америку и ищет теперь, где бы добыть денег. Пока фокусник Никас гремел и булькал на кухне, успела только спросить: "А тебя он рисует?" На что Настя цинично отвечала: "Что нам, заняться больше нечем?" Затем немножко винца, немножко необременительной фразеологии на фоне необременительного блюза... Никас звал Настю "лапчиком" и без конца чмокал куда придется. А потом так славно, дружески распорядился: "Теперича, тетки, марш домой, покупатель грядет!" - А кто? А кто? - запрыгала Настя под Элвиса Пресли, которого как раз помянули. - Ну тебе-то не один хрен? Буржуй какой-то. - Наш? - Ихний. Слышь, лапчик, валите по-быстрому, а то всю клиентуру мне тут коленками распугаете. - А мы ему тоже продадим чего-нибудь. Элизабет, давай тебя продадим. С покупателем столкнулись в дверях. Прыснули, Настя присела в книксене: "Хай!" - Привет, - улыбнулся буржуй. Обе канашки мгновенно среагировали на бронзовый окрас любителя пробежек по берегу океана в рассветный час отлива, на густую, гладко зачесанную проседь, на порыжелые от курева усы, на шикарный "смайл" системы "парамаунт", где кислотно-щелочной баланс не страдает почему-то ни от никотина, ни от шоколадного пирога с клубникой. Дядька был похож на кумира шестидесятых, писателя Аксенова, которого Лизка знала по портрету на конверте маминой любимой пластинки с записью странного рассказа "Жаль, что вас не было с нами". Настины юные родители вышли из другой эпохи и среды, породившей больше банкиров и их убийц, чем матерей-одиночек с высшим образованием, и ей пришлось привлечь для аналогии папиного телохранителя Палыча, хотя у того полна пасть золота, и вместо фисташковой фланели на могучем его крупе вечно болтаются бирюзовые адидасовские шаровары, а на каменных чемпионских плечах - кожаная куртка в любую погоду, отчего вокруг Палыча, как и за гадиной Свининой, постоянно порхает запашок, хотя и не такой, по правде сказать, гнусный. Серо-зеленый джемпер крупной вязки, серые замшевые башмаки, плащ хаки - все струило вокруг гостя буржуйский отсвет дорогих магазинов, который Лизе был неведом, а Настю после посещения с мамой универмага на Пятой авеню отравил навек. Усеченная пуля автомобиля той же долларовой масти видна в приотворенную дверь. "А тачка-то!" - произвела наблюдение Лиза. "Феррари", - узнала Настя: такая же - нет, не у папы, а все у того же Палыча, и, следовательно, не столь уж отъявленный буржуй этот дядя Сэм. - Велкам ту Раша, - продолжал духариться "лапчик". - Я - Настасья Кински. А это - Элизабет Тейлор! - Очень приятно, - акцента не наблюдалось. - А я - просто так, Гарри. - Извините, Гарри. Не обращайте внимания. - Никита показал исподтишка кулак. - Это моя... сестра. Зашли вот с подружкой. - Красавицы, - одобрил Гарри с особой интонацией знатока и коллекционера. Так, с деловитым удовлетворением, дегустаторы, наверное, отмечают: "Недурно!" - разминая по нёбу какой-нибудь мускат 1924 года. - Я уж забыл, как москвички хороши... И вновь канашки грянули гормональным выбросом, отчего сами даже малость струхнули и с гоготом вывалились во двор. - Клевый мэн. - Американец, небось. - Ясно, американ. - Настя с видом покупателя обошла кругом приземистый нездешний транспорт, погляделась, выпятив задок, в боковое зеркальце, скосила к носу глаза, оскалилась и утробно прорычала: - "Ах, шарабан мой, американка, а я девчонка, я шарлатанка!" Не староват, как тебе? Лет тридцать, а? - Да ты чего! Не меньше сорока. - Нравится? Гуляй с ним! - ликуя, Настасья Кински выкрикнула любимую шутку и вдруг запела: - "Да, да, я стар, а ты молода, я стар, а ты молода!" - ныряя ощипанной головой и выворачивая кисти, как еще один кумир молодежи, предпочитающий парчовые пиджаки на голое тело и особо рискованный, как теперь выяснилось, нетривиальный секс. - Мои года, - подхватила Элизабет Тейлор, - моя беда! Твои года - моя награда! Моя любовь! Ты молода! Я молод вновь... - Уа, уа! - Уа, когда ты рядом! Обе дико захохотали и, взвизгивая, заскакали, погнались друг за другом, уже по-женски кидая ноги в стороны, вильнули на бульвар и там, ослабев от смеха и застающих то и дело врасплох пубертатных бурь, повалились на скамейку. Соки бродили, пульсировали в выносливой городской природе, постанывала земля на газонах, рвалась из-под асфальта, рвалась из красных почек зеленая листва, как рвутся две пары крепких грудей и крепких ног, рвутся с жадной настырностью городских трав из укороченных коричневых платьев и дурацких черных фартуков. Гудело в ушах от апреля на бульваре. Тут и нашептала одна другой свой секрет. И спросила у ближайшего ясеня: "Где бы вот только деньги взять?" Т о л ь к о, понимаете ли. Когда на следующий день на подоконнике в уборной Настя изложила Лизе свой план, та лишь повертела пальцем у виска. Но лапчик вошел в пике. Уже любовался сочиненным театром, в восторге от своей новой идеи. И мало-помалу Настин режиссерский зуд передался Лизе Акулиной, в принципе созревшей для приключеньица, но главное, о чем обе канашки не догадывались, рожденной и выращенной для главной роли в этом небогатом спектакле. Через полчаса были у Насти и еще через час, оставив в огромной квартире кучи барахла на полу перед вывороченными шкафами, направлялись бульварами к Никитским воротам, где жмурился у зарешеченного окошка ловкий фокусник-импрессарио. Мужское поголовье, как по команде, оборачивалось и озадаченно смотрело вслед, вставая перед разрушительной проблемой выбора. Одна - затянутая в черный комбинезон, белые сапоги за колено плюс вороной привет из Занзибара на башке и ярко-красный революционный рот из цикла "свободу Африке". Другая - русая Ниагара, что-то по локоть, немыслимое, шахматное, с плечами и мехом, лайковые шорты не крупнее перчатки плюс мягкое шоколадное голенище до шейки бедра. Не поскупилась Настя для подруги. Новой русской маме хорошо икалось в этот волшебный миг в полосе Канарского прибоя. Даже Никас-Никита опешил от канашек. А уж гость, с замиранием сердца ими ожидаемый и вскоре угаданный по короткому высокомерному шороху буржуйских тормозов у крыльца, - и близко не распознал в роскошных голенастых девках двух давешних школьниц. - Маэстро! - Гарри споткнулся на пороге. - Признайтесь, через вашу мастерскую лежит караванный путь русских красавиц? Еще один такой визит, и я вернусь на родину, ей-богу. Паковалось вчерашнее приобретение (те самые, что так нам приглянулись, ноги с велосипедом в траве, у эмигранта губа была не дура). Какую форму оплаты предпочитает маэстро - чек или кэш? Осторожный Никита предпочел наличными. Гарри достал из кармана брюк пачечку в своей излюбленной гамме: ровно пять тысяч. Пересчитаем? Пересчитывать не стали. Не забыл ли господин Мур русский обычай обмывать покупку? С большим удовольствием, Гарри Мур будет рад. В таком случае Никита Гарусов приглашает господина Мура и двух этих милых дам в одно симпатичное местечко. Ах, господин Гарусов так, право, мил. Гарри Мур счастлив провести вечер в такой чудесной компании земляков. Наступало время предприимчивых недорослей. Частный капитал трубил побудку на всех углах. Объединенные одурением от свободы, когда можно привести домой девчонку, поддать с ней и покурить, а то и потрахаться не торопясь, без паники, лежа на диване (а не как обычно, стоя у батареи парового отопления в подъезде), пока "шнурки" слиняли, допустим, на дачный участок за урожаем штрифеля медового... Подхваченные общим потоком воли, хлынувшей из пробоины недалеко от Красной Пресни, подвижные хлопцы из предместий неслись по Тверской да по Садовому кольцу, густо метя территорию киосками, лотками, будками, подновленными крылечками и подвальчиками, железобетонными ротондами и мраморными ангарами. В толковище и спешке, пока не накрылось все медным тазом, было не до стиля, да и контингент был еще не тот. Адидасовские штаны конкистадоров, правда, укоренились. Но следом за толпами варваров пришли настоящие крутые мафиози со штатом компьютерных гуру, журналистов и дизайнеров. Им, а не пузатой шпане с золотыми пломбами и тем более не пожилым сварливым мудакам в парламенте суждено было преобразить столицу, как преображает старую дуру не массаж, не купание в проруби и не гипноз с заряженными румянами, а лишь кабинет челюстно-лицевой хирургии наряду с качественным сексом. Проклевывался же Стиль в первых ночных клубах - не иллюминированных казино, а затемненных, веселых, изысканных в своей топорности капищах, полюбившихся немытым рокерам, молодым законодателям гей-движения, просвещенным галерейщикам, безумным кутюрье-концептуалистам, гениям, входящим в моду из берлог, а также американским студентам, которыми вдруг оказалась забита Москва. Именно в такое симпатичное местечко привел богатый Никас своих гостей. Голубой дым дури слоился под низкими полированными стропилами, раскачивались жестяные фонари, подавались коктейли "Оргазм креветки", "Ночь Лаврентия Берии" и простейший "Гармонь в Мулен-Руж": водка с коньяком и горстью неочищенных семечек. Никиту здесь, судя по всему, знали с лучших сторон, им немедленно накрыли в акустической нише и нашептали про уху с раковыми шейками и розовое "шабли". Гарри Мур, по всему видать, стреляный американский воробей, в отличие от всеядных, отяжелевших от падали воронов Бульварного кольца, альтернативных мук не испытывал ни секунды. Он смотрел на Эллу-Лизу, как смотрит средний мужчина футбол по телевизору, - жадно, не отрываясь, полностью поглощенный этим, строго говоря, незатейливым зрелищем. Молода, думал американский богач русского происхождения Гарри Мур, наверняка образовавший свою кошачью фамилию путем усечения какой-нибудь унылой, как зимний тракт, долгой, притяжательной, - черт, как молода, задрыга. Не больше восемнадцати. Если не меньше. А если меньше? Ну, тоже не беда. Они теперь тут все профессионалки. Не будет же она меня шантажировать. А вдруг будет? Не вышло бы скандала... Но до чего обворожительна, сучка! Здесь надо со всей горькой прямотой указать, что маленькая Лиза, при своем знаменитом целомудрии, любила выпить легкого винца. Когда-то в Ялте мать взяла ее с собой на дегустацию - и, вкусив в одиннадцать лет от грозди, так сказать, истины, - малышка присасывалась к стаканчику при каждом удобном случае. Розовое "шабли" чрезвычайно пришлось ей по вкусу, и уже вскоре она раскраснелась не на шутку. Танцуя, она поднимала к Гарри мордочку в форме пылающего сердечка, близоруко щурилась, щедро улыбалась и лепетала: "Счастливый, живете в Америке... А знаете, я тоже скоро туда уеду!" Ласковая рука с чистыми американскими ногтями партизанила под замшевым жакетом, пальпировала нежные лопатки и позвонки, одобрительно не обнаруживала бретелек и прочей сбруи... "Уедешь? Это каким же образом?" Элизабет склоняла головку к меховому плечу, искоса поглядывала на затуманенное, такое красивое, такое сказочно доброе лицо и усмехалась углом бледно накрашенного детского рта - искушенно так усмехалась, мерзавка, и вдруг безмятежным движением, словно понимая свою леденцовую неотразимость сонной целочки, доверчиво почесывала нос о ворсистый серо-зеленый лацкан. Ах, канашка! Да кто же, когда научил, спросите вы, спросит, возможно, и педагогически ущербная мать-одиночка Нина Акулина, но не я, странник средних лет, московский наблюдатель и раздолбай, философ без лицевого счета. Этому не учат. Так природа, как говорится, захотела. И других учителей не надобно. - Уе-ееду... - тянула с младенческим лукавством. - Есть там у меня один челове-еек... - Сколько тебе лет? - дышал в ухо медовыми усами туманный, мягкий дяденька, похожий на кота, на боевого кота, кота-хозяина-всех-помоек... - Восемнадцать... - два года всего присочинила, не так уж и много, и падала голова на широкую грудь, и повсюду эти удобные руки, так удобно в них обмякнуть... Как неприятно несутся вкруговую стены. Как воет этот фонарь. Гарри Мур на мгновение ослабил объятие и обнаружил, что Эллочка давно висит в его руках кучей протоплазмы. Такие давеча артистичные ноги подогнулись, как пластилиновые, и едва не заскребли отворотами ботфортов по полу. Лиза спала на ходу и не видела, как проводила ее цепким взглядом разрозненная бригада девиц у входа в гостиницу, как переглянулись портье со швейцаром и слегка пошевелил бритым затылком хряк в камуфляже. Не видела, как сунул Гарри дежурной по этажу неприметную бумажку утиного цвета, о которой смело можно сказать, что в России доллар больше, чем доллар. Не помнила, как содрали с нее кожуру сапог, как раздели и уложили на прохладное и мягкое, на широкое и мягкое, не похожее на домашние деревянные щиты, на которых она спала с целью выпрямления позвоночника, такое мягкое, что к ней, к Лизочке, вернулись как бы мохнатые ощущения эмбриона, - и на целую вечность отключила она сознание. И не чуяла, как шаманил на ее длинном безжизненном теле этот колдун, оплетая всю ее, мерзавку Лизочку, дивными узорами поцелуев и касаний, как мычал от соприкосновения с такой несусветной молодостью, с новорожденной пушистостью и содрогался. А она, Лизочка, Элизабет Акулина, даже не вздрогнула, сладко сопя, когда пробил ее узенькое нутро шрапнельный разряд и что-то теплое вылилось и растеклось по хрустящим простыням хорошего, хотя и не лучшего, нет, совсем не первоклассного по теперешнему счету отеля. - Shit! - скатился Гарри Мур с мокрой постели. - Целки нам тут не хватало, твою мать! Сон слетел, и вместо него принялась набухать яростная досада, что такое вот милое приключение так дико закончилось. И за постель, согласитесь, неловко. И чумичка эта в лоскуты пьяная... Не сбежать ли - срочно расплатиться - и, допустим, в Питер, живет там одна... Как, впрочем, и здесь, в Москве, ему наверняка будут рады, по крайней мере в двух... даже в трех домах. Нет, чушь. В России бытует плебейское правило "сдавать номер" - как рапорт. А как его с д а ш ь с этой задрыгой! Гарри вспомнил камуфляжного хряка и его свинцовый затылок. Фу, что за мысли... Он докуривал вторую пачку, когда Лиза вдруг открыла глаза и рывком села. Огляделась, пытаясь поймать удирающие воспоминания. Увидела рядом хмурого Гарри, провела рукой по своей голой груди, вскрикнула, натянула до подбородка одеяло. - Сколько времени? - "Который час" у вас, я слышал, говорят... - Озноб вновь накатывал на Гарри и как бы звон, колокольное гудение в бедрах и затылке... Спокойно, Гарри, взгляни на размозженного партнера: его не так-то легко заподозрить в увлеченности перспективой блаженства. Лиза вспомнила про маму и закрыла глаза от ужаса, молясь, чтобы все это был сон, чтобы вся эта комната, и этот голый дядька с сигаретой, и сама она, голая и - ой, мамочки, вся мокрая, этого только не хватало... (Лиза проверила украдкой пальцем) - ох, вот кошмар, голая, в луже крови... - чтобы все это выцвело, развалилось и истлело, как именно кошмар... Водянистая голубизна за окном вполне могла означать рассвет. - Да не смотрите же на меня! Который час? - Ну, полшестого. Почему вы, русские женщины и даже девицы, вот почему, интересно, в постели вы всегда интересуетесь временем? Регламент у вас, что ли? И только попробуй, бэби, спроси, женат ли я! Так, теперь мы будем оплакивать свою невинность! - С легкой брезгливостью Гарри краем пододеяльника вытер канашке мокрые щеки и нос. - Можно позвонить? - шепнула Лиза, страстно мечтая о пожаре, землетрясении или бомбежке, которые бы одним разом все списали и прекратили ее муки. Хорошо бы этот Гарри как-нибудь исчез, как-нибудь так бесследно испарился, а она бы сама очутилась дома, в своей постели, чистая и сухая, в ночной рубашке, как в детстве, когда крошка Лиза, изнуренная, засыпала в гостях, а просыпалась уже утром, в обнимку со своей подушкой, не помня, как мама волокла ее ночными подземельями метрополитена (сама, между прочим, обмирая от ужаса). Но Гарри не исчезал, а сидел, а по правде-то сказать, пожалуй что, лежал рядом и странно смотрел на нее. Смотрел так странно, так вдруг опасно улыбаясь, как дачный кот перед тем, как взмыть в небо и задавить трепыхавшуюся там птичку. Хищник Мур, пагубный дяденька, поставил Лизе на живот телефон. - Звони. В общество защиты детей, полагаю? * * * Нина уже не рыдала и не болталась, натыкаясь на углы, как тряпичное чучело на палке, по жилой площади, не накручивала пляшущим пальцем абсурдные номера мертвенно-синих приемных покоев и отделений милиции. Оставила она также надежду пробить молчание легендарной шестикомнатной квартиры Насти Берестовой, по поводу сокрушительного гардероба которой выдвигала дочери сокрушительные же аргументы типа "зато в твоем распоряжении дедушкина библиотека, одна из лучших в Москве!". Она сидела, опухшая, полоумная, с онемевшей спиной, сидела почему-то на полу, вцепившись взглядом в телефон, жизнь почти истекла из нее, как эта ночь, и неуклюжий, многократно переполосованный изолентой аппарат был единственным каналом, по которому старая, совсем старая женщина с сухим морщинистым ртом еще осуществляла витальные связи. Олег, примчавшийся глубокой ночью, кое-как отбрехавшись дома вызовом в больницу, не выдержал, уснул с широко открытым ртом, опрокинувшись на диван и свесив ноги. - А? Что ты? - заполошно вскинулся, когда грянула, едва не развалившись, сволочная машина Эдисона. - Ликуся... - с хриплым спекшимся заклятием мать пала на мембрану - жрицей и жертвой одновременно. - Тетя Нина! Тетя Нина, это Настя, извините, не разбудила? - Где! Где?! - кричала и не слушала, захлебывалась и выныривала, и снова уходила под воду разбитая вдребезги Нина, будто рожала, тужась понять, барабанные перепонки, а также легкие разрывались от непосильного голоса, от бредней этой гадкой, о, сомневаться не приходится, растленной, вот именно, потаскушки, безмозглой куклы, на которую теперь была вся надежда. - На какую дачу, Настя, гадкая ты девочка, на какую еще дачу, зачем, с кем, где у вас мозги, вернее, совесть, где Лиза, где эта дача, где твои родители?! Олег взял трубку и выяснил, что обе мерзавки забурились к какой-то однокласснице на дачу и вечером в темноте побоялись возвращаться, а телефона нет, и вот Настя уже дома, а Лиза едет. Я ее убью. Убью дрянь бессовестную. Нина, Нинуля, все живы-здоровы... Не обижайся, мне надо на работу. Никто не обижается. Просто нет - сил - жить. Жить сил практически не осталось, доктор. * * * - Сколько же тебе все-таки лет? И кто ты такая? Может, у тебя с крышей не все в порядке, а? - Гарри крепко обхватил затылок бессовестной дряни ладонью и заставил повернуть голову. Глаза как глаза. Мокрые, перепуганные, похоже, близорукие. Глупые, опухшие. - Не придурок ты, бэби, нет? - Вот же нашел приключение... Телефон у Насти, как известно, молчал. С помощью Гарри подружка отыскалась на Масловке, у своего Рафаэля. "Валите к нам, - дружелюбно мычал в эфир гуляка Рафаэль, заставляя Гарри вспомнить, вообрази, без ностальгии, московскую молодость и ночные анфилады кухонь, кухонь, кухонь, в тараканьем лице которых эти козлы оплакивают утраченную "романтику". Гарри провел Лизу (Эллу) мимо спящей дежурной, мимо бессонного портье, мимо камуфляжа, погруженного в свинцовую медитацию... Словно путь из ада, только нет нужды оглядываться, потому что - вот она, Эвридика, плечом к плечу, крепко схваченная за локоть, да и век бы ее не видеть. У выхода перед ними вырос корректный господин в сером комсомольском лавсане и на неплохом английском уведомил, что правилами отеля предусмотрено пребывание гостей в номере до срока, повсеместно на нашей территории признанного сакральным, до одиннадцати. Все постояльцы имеют возможность быть ознакомленными с инструкцией о порядке пребывания в отеле и должны следовать ему wihtout exclusion, сэр. Сэр! Разумеется, американский бизнесмен Гарри Мур, вот его визитная карточка, осведомлен об этой испытанной веками и отлично зарекомендовавшей себя традиции российских отелей! Однако он удивлен по меньшей мере несвоевременным, чтобы не сказать бестактным напоминанием. Поскольку сейчас даже по нью-йоркскому времени всего лишь десять часов вечера, а он, предприниматель Гарри Мур, пожалуйста, фирма "Мобил телефоун ин корпорейтед", уже неделю как живет по кремлевским курантам! Менеджер московского отделения фирмы мисс Смит (позвольте, дарлинг, вашу карточку, благодарю вас), мисс Смит - дисциплинированный сотрудник, ее рабочий день начинается в семь утра, и она любезно согласилась по пути в офис завезти коллеге кое-какие бумаги. Надеюсь, сэр, теперь все в порядке, другими словами - о'кей? Ах, экскьюз ми, я, кажется, не представился: Гарри Мур, к вашим услугам, на всякий случай - моя визитка: телефон офиса на Манхэттене и домашний, тоже там недалеко, двадцать восьмая улица, угол Амстердам-авеню, о'кей? Погребенный под лавиной визитных карточек, зоркий сокол гостиничной безопасности осунулся на глазах, пискнул: "Данке, геноссе" - и толкнул перед товарищами дверь. - Спасибо, офицер, - подытожил по-русски Гарри Мур, и вот они на весенней улице, примерно напротив сливочных ворот в утопию, в мифологическое царство дружбы и неворованного изобилия, над которым гордо реет неутомимый бык-производитель с каменными крутыми яйцами, овеянными свежим ветром соцреализма и навек опаленными огнем гарантии, что я, Батурин, Нина Акулина, Гарри Мур, биолог Свинина и скромный мастер резекций Олег, не говоря уже о Елизавете и тем более Анастасии, что означает, кстати говоря, "бессмертная", - будут жить при коммунизме. В своем безумном наряде, оплывшая от слез, ранним утром на фоне откормленных достижений народного хозяйства Лиза стояла такая дерзновенно несуразная, что раздражение Гарри растаяло и русская жалость тихонько потрогала его за сизое жесткое сердце. Практически искренне он прошелестел в маленькое ухо: "Спасибо за вечер, бэби Эл, я буду думать о мисс Смит. Иногда". И поцеловал в ладошку. - А у меня сегодня, вы знаете, день рождения... - вспомнила вдруг Лиза. "Способная крошка, сориентировалась!" - восхитился Гарри. Нет, господа, не одолеть вам страну, столь крепкую блядской психологией даже в среде чистейших отроковиц... Он похлопал себя по карманам: - День рождения - это серьезно... На-ка вот, здесь сто долларов, выбери себе что-нибудь на память от моего имени, о'кей? - Ничего не о'кей! - Лиза страшно, до самого скальпа, заалела, принялась неуклюже отпихивать деньги. - Я не могу, неудобно же, правда! Воспитание, даже самое дикое, вынуждает порой российских барышень из служащей интеллигенции вести себя в соответствии с гордой и обидчивой моралью self-made woman, что выглядит часто непоследовательно и даже глупо, но не портит их милого облика. Бумажка, однако, ловко скользнула в карманчик шахматной куртки и притаилась там, словно ее и не было. Щедрый Гарри был доволен и собой, и Лизой, что помогла ему так изящно выйти из положения и не изменить правилу расплачиваться с женщиной - попадая с ней даже в самые пикантные обстоятельства. Оставалось так же, не теряя лица, провести процедуру прощания - и жизнь, в сущности, нормализуется в рамках формулы "не-в-чем-себя-упрекнуть", что не на шутку заботило корректнейшего предпринимателя Джи Ай Мура с 28-й стрит, угол Амстердам-авеню. - Ты извини, не могу тебя проводить, у меня сегодня важная встреча, надо прийти в себя... - И Гарри, что интересно, не врал, как не врал уже почти целое утро! Встреча ему предстояла, что и говорить, неординарная, было для чего поработать над реакциями, попотеть на тренажере. Головная машина из вереницы у подъезда подползла к ним, и Лиза робко забилась в угол заднего сиденья, сжимая в кулаке прощальную десятку - впервые в жизни одна в такси. - Новые бляди в космосе? - произнес шофер пугающую своей загадочностью фразу и гневно усмехнулся в зеркальце. Не учтя кавычки, Лиза представила себе черную бездну, где несутся друг за другом длинноногие раскрашенные ведьмы, и бледные волосы стоят над их головами магниевым столбом. Репортажный оптимизм вопроса противоречил непонятной угрозе, таившейся в ухмылке таксиста, и Лиза, сжавшись в своем углу в точку, едва смогла вымолвить: "В смысле - как?.." - В смысле так, что здесь, в "Космосе" башляешь - так отстегнула, давай, порядка не знаешь, новенькая, что ль? Вроде Стас тебя не показывал... Э! водила резко вдруг заложил к бровке и стал. - Да тут у нас партизанят некоторые... Точно? У наших девчонок клиентуру перебиваешь, а? Так? Колись, колись! - ласково и страшно пел водила, и Лиза от ужаса не унимала и даже не замечала слез. - Я выйду... - шепнула она. - Можно? - Только осторожно, - ухнул таксист и схватил ее за руку. - Выйдет она, ага. А бабки? Спасибо скажи, что не сдал куда следует. Ну! - заорал вдруг. Платить, короче, будем или глазки строить?! "Дура-а-ак!!" - заблажила Лизка в голос, бросила в жуткую морду мятый червонец, рванулась вон, зацепилась за высокий волжский порожек и приникла к тротуару, как Антей, во всю свою роскошную лайковую длину. Адская колесница с поборником территориального кодекса на борту взревела и канула в пробуждающейся преисподней. А Нина бросалась на каждый вой лифта, редкий в этот час, к двери, и отпирала, и застывала в проеме, свесив бесполезные руки. Но вой стихал этажом ниже: возвращая семье Виталика Вовнобоя, сумасшедшего программиста, иссякшего в наслаждениях виртуальных игр. Или уносился вверх - сгружалась Валька Бочкина, известная дому путана. "Убью, - планировала Нина, улавливая безмятежный стук утренних каблучков. Никогда, никогда больше не буду на нее кричать, бедный мой кролик, только вернись поскорее... Только вернись, потаскушка, тварь такая - что я с тобой сделаю, даже не знаю, что я сделаю с тобой!" - Мамочка! Мама, это я. Мамочка, але! - но не было сил отвечать. - Ты чего молчишь, мам, ты слышишь меня? - Прекрасно слышу. Не ори. - Мам, ну не обижайся! Мам! Знаешь, я не добралась до дому... - Я заметила. - Нет, ну послушай, тут троллейбус сломался по дороге, слышишь? И я уже не успевала доехать, ты слышишь меня, мам? Я пойду прямо в школу, о'кей? - О - что? - Ма, ну ладно тебе! Так я - в школу, хорошо? Нина положила трубку. Лиза положила себе еще карбоната и красной рыбы из припасов, которыми Палыч снабжал Настю в отсутствие родителей. Настя шорты положила на полку, сапоги - в коробку на шкаф и куртку положила на место - в пакет и в чемодан. Никита Гарусов положил под подушку забытый Настей в спешке лифчик, который она иногда надевала для солидности, и, наконец, уснул. Свинина положила под язык таблетку валидола и принялась яростно ее сосать, готовясь к титанической битве идеологий. Олег вместе с двумя хирургами, анестезиологом и не захотевшей ломать компанию пожилой операционной сестрой с фронтовым партийным стажем положили - вот только что - партбилеты и заявили о своем выходе из рядов. А предприниматель Гарри Мур положил себе вернуть сегодня на фирму машину (пыльно-зеленую "феррари") и покататься остаток дня на метро: освоиться некоторым образом с рекой той жизни, в которую он намерен вступить вновь, не изучив нового брода и даже не допуская на своей Амстердам-авеню мысли, что привычный брод может изменить профиль, химический состав - ну и вообще исчезнуть. А не мешало бы, между прочим, сообразить, глядя, как хорошеет в целом столица! Когда Лиза вернулась из школы, еще стоял белый день, но квартира была щедро иллюминирована, а прихожая завалена свертками и сумками. Мать открыла ей возбужденная, с блестящими глазами, причесанная и даже выкрашенная в новый соломенный цвет. Новые зеленые серьги качались под челюстью, как маятники. Короткое болотного цвета платье - незнакомое - высоко открывало сохранные еще ноги в черных колготках. - Чо это ты? - опешила Лиза. - А что такое? - засмеялась мать. - У моей дочери сегодня день рождения, и по такому поводу она даже соизволила прийти домой! Нина исполнила пируэт и затрубила в рупор из ладоней: - "Здравствуйте, товарищи учащиеся десятых классов! Па-здрравляю вас..." - Мама! - крикнула Лиза. - Ты чего, совсем уже? Нина ладонями стиснула дочке щеки и крепко поцеловала в крылья носа - раз и два. Лиза сморщилась: от мамули шибало крепким градусом - хотя кто бы говорил... - Ладно, - успокоилась внезапно Нина. - Пошалили. А теперь сюрприз типа "смертельный номер". Вы тут, девушка, давеча интересовались вашим папашей? "Родным отцом", как вы изволили выразиться. Давай, знакомься, кролик. Легок на помине. - Кто? - Лиза обалдело улыбалась, не зная, как реагировать на кромешный какой-то материн балаган. - Мам... кончай свои приколы... Не смешно... - но сама уже пролезла бочком в комнату и видела, как кто-то медленно отделяется от окна, а за окном катится вниз и влево солнце, и на ярком просвете просматривается только черный силуэт. Но вот мужчина миновал солнечный сноп и неуверенно, неловко пошел на Лизу, как слепой, протянув вперед руки. И вздрогнула Лиза, отступила, и вскрикнула, и дернулась убежать. Но мужчина с растрепавшейся проседью, с порыжелыми усами, похожий на одного писателя, кумира маминых ровесников, удержал ее за плечи, и все пытался заглянуть в зажмуренные да плюс защищенные линзами - такие предосторожности - глазки, и все повторял: "Лиза, дружочек, Лизочка моя..." - Ну же, Лизочка-дружочек, - глумилась Нина Акулина, мать-одиночка, едва не умершая от ожидания, - взгляни же на папочку: вот он, собственной персоной, Муромский Григорий Иудович. Стыдись, Нина Акулина, экие плоскости ты себе позволяешь, возможно, спьяну! Ну хорошо, хорошо, Иванович, что это меняет... Я опасался вообще-то, что мне, как и моему учителю, придется просить читателей избавить меня от излишней обязанности описывать развязку. Но ничего страшного, ничего особенного не произошло. Григорий Иваныч оглядел очкастую девочку с длинной толстой косой, перекинутой на плосковатую грудь, погладил рукава тесного форменного платья и молвил растроганно: "Какая большая... Невозможно... Никогда бы не поверил..." Вот и вся история - смысла в ней немного, так, баловство одно. Настина мама, правда, была приятно удивлена, когда, надев новую куртку, обнаружила в кармане стодолларовую бумажку. И, как могла, немедленно потрафила Настиному папе. А назавтра - на всякий случай - и Палычу: по-быстрому, пока Настена якобы в школе.
Тёмная тема

Шрифт:

Сбросить

Интервал:

Закладка:

Сделать


Алла Боссарт читать все книги автора по порядку

Алла Боссарт - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки LibKing.




Повести Зайцева отзывы


Отзывы читателей о книге Повести Зайцева, автор: Алла Боссарт. Читайте комментарии и мнения людей о произведении.


Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв или расскажите друзьям

Напишите свой комментарий
Большинство книг на сайте опубликовано легально на правах партнёрской программы ЛитРес. Если Ваша книга была опубликована с нарушениями авторских прав, пожалуйста, направьте Вашу жалобу на PGEgaHJlZj0ibWFpbHRvOmFidXNlQGxpYmtpbmcucnUiIHJlbD0ibm9mb2xsb3ciPmFidXNlQGxpYmtpbmcucnU8L2E+ или заполните форму обратной связи.
img img img img img