В то время я впервые почувствовал себя взрослым, но не начавшим еще жить понастоящему; вся эта будущая жизнь, полная будоражащих воображение соблазнов, лежала передо мной в виде некоего сказочно заманчивого пирога, почти пока не тронутого. И вот, насильственно перенесенный после пробуждения в мое теперешнее состояние, я был охвачен безотчетным страхом и тоской; та настоящая взрослая жизнь, казавшаяся мне такой желанной, сбылась совсем не так, как я ждал когда-то. Море шумело ровно и приглушенно, ветер улегся, в окошко были видны звезды. Переворачиваясь на бок, я вдруг припомнил, некстати и без повода, как два литературных героя шли некогда по этой самой набережной вдоль Адмиралтейства, и одному из них внезапно почудилось, что все предметы вокруг принизились как же это и просырели принизились и просырели да и господин Морковин показался старинным каким-то знакомым и что-то еще о лужах было растеклись нет не могу вспомнить. Тогда только я понял, что люблю "Петербург" горячо. После этого видения, с такой силой пережитого, тоска моя пошла на убыль быстро. И вскоре я уснул. Ничего не видно за ветвями. Даже очертаний не различить. Или это темень так сгустилась, вроде нет еще. Вот он, постепенно проступает. Всегда вот так вот напряженно вглядываюсь, глаз не отвести. И всегда одно и то же странное чувство здесь меня охватывает, как будто все вокруг, вся эта немыслимо прекрасная картина стройной, вдохновенной, как на одном дыхании возникшей набережной вдруг отступает, меркнет перед грозным всадником, внезапно оборачиваясь пышной декорацией, и только. Никак мы не привыкнем к мысли, что не было ничего случайного в творении Петра. Нам все кажется, что не может прочной быть постройка, созданная в одночасье и по прихоти одного человека. Точнее, дело, может быть, даже не в прочности или долговечности ее. Все дело в том, что город, не выросший понемногу сам собой, а появившийся на свет по чьей-то воле и внезапно, так и не сможет никогда воплотиться вполне и окончательно, он навсегда останется, - по крайней мере здесь, в виду своего создателя, чем-то призрачным и не совсем реальным. Недаром Достоевскому грезилось на этом месте снова финское болото, город испарился, оставив только бронзового всадника на загнанном коне. Сейчас, конечно, это смутное, томительное ощущение совсем не то, что было раньше, в прошлом, позапрошлом веке. Все, что осталось от тогдашних начинаний, давно уже промотано. Теперь крушение петровских преобразований означает всего только исчезновение одного города, и так имеющего не слишком ясное предназначение. Тогда же, когда город был столицей непомерной Империи, тот холодок гибельного восторга, который охватывал русские души при одной мысли о его падении, так потрясал их потому, что как когда-то появление здесь Петербурга переродило Московское Царство в Российскую Империю, так и гибель города (или перенесение отсюда столицы) со всей неумолимой неизбежностью приводило к разрушению Империи. Собственно говоря, тогда, вначале, это было одно и то же: основание Петербурга и возникновение России. Евроазиатская Империя не могла бы управляться из татарской Москвы. Что это меня вдруг на рацеи потянуло. Нечего и разводить уже теперь, бессмысленно и бесполезно. Русская история окончена. Нового, во всяком случае, ничего больше не предвидится. Да и сил уж нет у народа на наши затеи. Жаль только, что не на том их истощили, на чем хотелось бы. Культуру надо было возделывать, а не государство расширять до бесконечности. Что было проку с этого дальнейшего приращения, когда даже вот этого бульвара уже хватало для онегинских прогулок. А взгромоздившись на того вон мраморного льва, можно было поразмышлять спокойно вволю о Петре и судьбе его дела. В конце концов, столицы, государства и империи существуют, конечно же, не "на самом деле", а только лишь в умах людей. Поэтому и смысл их существования заключается в одних только культурных влияниях. Как бы там ни было, вряд ли еще чего-то можно ждать от нашего просторного Отечества. Как это ни печально. Странно, что же, так и не нашли виновников нашей катастрофы? Конечно, это заговор масонский замутил всю воду. Не приведи вам Бог увидеть еврейский Bund, бессмысленный и беспощадный! У них у многих немецкие фамилии. Осип Миндальный Ствол. Вот зачем наша Империя понадобилась. На Мандельштаме это видно превосходно. Сын варшавского торговца кожей, изъяснявшегося на немыслимом наречии, не то польскоеврейском, не то немецко-еврейском, он свободно и естественно освоился в русской культуре, незыблемо господствовавшей во всей Империи, куда входила тогда и Польша. Эта культура дала ему язык, один из величайших и выразительнейших европейских языков. Об этом языке Гоголь, тоже, кстати, родившийся далеко не в Москве, и тоже не русский, высказывался совершенно однозначно, что именно он, язык Пушкина, "единая святыня", должен стать для русских, чехов, сербов, украинцев и всех других родных народов тем же, чем является христианство для всех христиан - католиков, лютеран или гернгутеров. Через русскую культуру, теперь, после Пушкина, можно было воспринять и всякую другую; все самое трудное, то, что было под силу лишь его всестороннему гению, было им уже совершено, культурная жизнь России вошла в общеевропейскую колею. Пушкин сумел впитать и усвоить лучшие плоды многовековой творческой работы Запада, после этого, чтобы теперь на равных участвовать в европейской культурной жизни, можно и достаточно было кормиться уже только его собственными достижениями. Ни Мицкевич, ни Шевченко, как основатели, не смогли этого сделать для своих литератур. Мицкевич хоть значение Пушкина оценил, не совсем замкнулся в узком круге своей национальности. В любом случае, в таких странах, как Польша, или, скажем, Норвегия, в которых нет некоего зазора между основной, общепринятой культурой и разнообразным происхождением ее представителей, могут появляться гениальные авторы, но никогда не будет великой литературы. И Мандельштам, и Гоголь, как Джойс или Йейтс, воспользовавшись готовой, разработанной имперской культурой, сплавляя с нею воедино сколь угодно глубокое осмысление собственной особости в этой культуре, достигли несравненно большего, чем если бы они пытались отгородиться от нее и строить свой, провинциальный, захолустный, закрытый от всего мирок. Сам-то Джойс, правда, имел на этот счет совсем другое мнение. Вообще, что-то ты клонишь куда-то не туда. Страна идет к демократии, а ты тут империям панегирики слагаешь. Вспомни, какой ценой все это делалось. Какого напряжения народных сил потребовало это самое превращение чудесное, Московского Царства в Российскую Империю. Да и само появление здесь столицы. "А беглых солдат бить кнутом и ссылать на каторгу в новопостроенный город СанктПетербург". Вон канавка Зимняя виднеется. По особому распоряжению основателя прорыта. Символ города в каком-то смысле.Тоже возникшего по особому распоряжению. Нет, неудивительно, что европейцу Мицкевичу Петр показался обыкновеннейшим восточным деспотом. И ничего странного нет в том, что Петербург так же не похож на европейские города, как и на русские. Предательский цвет, грязно-желтый, азиатский, облепил строения выписанных из Франции и Италии архитекторов. Вместо узеньких, к центру теснящихся улочек с аккуратными домиками, как на Западе, здесь разошлись по всему городу бесконечные пекинские проспекты, открылись огромные площади, леденящие сердце, с утомительнейшей регулярностью выстроились здания, по красной линии, в затылок. И все-таки нигде мне не было так хорошо, как здесь. Вот здесь, на этой самой площади, свободной, стройной, совершенной, непостижимо выверенной в каждой мелочи. Хотя на вид и чуть холодноватой, правда. Все лучшие архитектурные ансамбли свести сумели к этой точке. И при такой разноголосице стилей добиться строгого единства. Так и весь город кажется произведением искусства, обдуманным, рассчитанным и тщательно потом осуществленным. А ведь еще сто лет назад никому и в голову не приходило, что Петербург может иметь свое лицо. А не являться заурядным выражением "столичности". Сперва эпохе надо было отойти подальше. Сейчас нам уже все, что как-то к ней относится, и петровская начальная застройка, и пышная барочная декоративность, и высокий взлет русского ампира представляется с такого расстояния чем-то близким, схожим и перекликающимся. Да и сама эта стремительность, с которой один стиль сменял тогда другой, в конце концов сообщила городу известное единство. Дух эпохи, общий ее стиль, не мог перемениться так же быстро, как это делали архитектурные течения и направления. Весь восемнадцатый век шла эта немыслимая гонка, начавшаяся при Петре. То, что некогда наполняло неторопливые столетия в Европе, где ленивый классицизм неспешно приходил на смену сонному барокко, здесь, в России, вздыбленной и ринувшейся вскачь, свершалось в несколько стремительных десятилетий; вихрем пронеслось это архитектурное становление, и к появлению Пушкина все было готово: самый странный и невозможный на свете город возник и сосредоточил в себе жизненные силы пробуждавшейся России. После Пушкина открылась новая, неведомая до того область приложения этих сил, началось литературное движение, и точно так же, в безумной, лихорадочной спешке, сменялись стили, направления, умственная жизнь все усложнялась, горизонты ширились, и уже начинало казаться, что Россия не догоняет Запад, а пришла ему на смену, и будет жить и дальше у грандиозного всеевропейского кладбища. Само дыхание культурной жизни в пушкинскую эпоху отличается настолько же разительно от атмосферы, скажем, чеховского времени, как эта звонкая, приподнято торжественная Дворцовая площадь от будничного Невского проспекта. В Британии от "Гамлета" до "Улисса" прошло три века, в Италии от "Комедии" до "Пламени" , - едва ли не шесть, а русская литература все огромное расстояние от высококлассического "Медного Всадника" до остромодернистского "Петербурга" преодолела за какие-то жалкие восемь десятилетий. Потом растущее духовное и умственное возбуждение охватывает все остальное, без разбора - музыку, науку, философию, но в то же время все громче начинают раздаваться со всех сторон страшные пророчества, пока в конце концов в согласном хоре не зазвучал одинединственный на всех мотив: о близкой и всеобщей гибели. И вскоре все и рухнуло. Да, впрочем, сразу было ясно всем и очевидно, что не продлится долго эта странная затея, примирять Восток и Запад, возводить огромную Империю на стыке двух миров. Чем, собственно, и объясняется вся эта спешная и лихорадочная деятельность. Россия, от века пребывавшая в глухом и тяжком сне, подобном смерти, очнулась на какое-то непродолжительное время, и после судорожной попытки осознать себя вновь провалилась в безнадежное оцепенение. Столица была переведена назад в Москву, и вновь отсчет пошел в обратном направлении. Какой-то смысл это имело все. Да и сейчас ведь Петербург не исчезает. На Руси, впрочем, всегда держалось две столицы, восточная и западная. Великий Новгород - это в каком-то смысле был прообраз Петербурга. Они и внешне друг на друга чуточку похожи. Хоть и считается, что Петербург ни на что на свете не похож. И первый выход к Балтике Россия получила через Новгород. В тот раз, правда, соперничество с Москвой окончилось не слишком хорошо. Увлекся что-то я сегодня переливом мысли. Излюбленная национальная забава. Пасьянс один и тот же: Россия и Европа, Азия и Запад. Тысячу раз, уже, наверное, раскладывали. Никак из тупика не выбраться. Теперь-то уж какое это все значение имеет. Ну, да хоть звучными выражениями поиграть. Все ж облегчение какое-то. Слова имеют некую целительную силу. Хуже всего, когда происходит с тобой что-то непонятное, невнятное, пугающее, как будто, идучи по улице, вдруг в ужасе отшатываешься от чего-то, еще не зная, не осознавая, что произошло. Насколько легче становится, когда припоминаешь, что все это уже как-то именовано: уныние, отчаяние, гибель. "Горе, горе, страх, петля и яма". Гумилев из пророка Исайи, как заметила Ахматова, что мы находим у Мандельштам. Надежды Яковлевны, разумеется. Витрины засветились уже. Двинулась вечерняя жизнь. На Невском никогда совсем не замирает. Люблю я эту сдержанную и сосредоточенную кипучесть. Ничто так не подхлестывает и не оживляет меня, как центр большого города. Ощущение какойто легкой и свободной собранности, спокойной полноты всех сил охватывает меня здесь, на Невском, или на набережной в Ялте летом, или на Арбате. Наверно, настроение толпы передается. Давно уже заметил, что прогулка всегда выходит как-то занимательнее, если продвигаться к центру от окраины, а не наоборот. Вообще я, кажется, воспринимаю город несколько литературно. Какой-нибудь приятный, захватывающе увлекательный переулок я способен бесконечно перечитывать, какую-нибудь площадь я всегда стараюсь избегать, или посещать только будучи в определенном настроении; достаточно узнать однажды действие, которое производит на меня то или иное место, то состояние, в которое оно меня приводит, и можно, выбирая свой маршрут, нанизывать сложнейшие, диковинные последовательности мимолетных впечатлений. Когда мне приедается одна часть города, другая за это время снова начинает освежаться в восприятии. Бывает, я испытываю внезапно острое желание посетить какой-нибудь, казалось бы, давно мне надоевший остров или парк, точно так же как часто я стремлюсь погрузиться в полузабытую атмосферу того или иного произведения искусства, литературного или музыкального. Только таким образом, поддаваясь своему смутному стремлению еще раз пережить некогда отпечатавшийся в сознании образ, можно ощутить в полную силу, всем своим существом то, что в нем заключено. Кафе "Литературное". Нелепое название какое. Что это, бывшая "Бродячая Собака"? Нет, "Собака" вроде бы чуть дальше. Что-то знакомое до ужаса. Может, внутрь заглянуть, выяснить. Погреться заодно немного. Стой, какое это "Литературное Кафе", это же кондитерская Вольфа! Прочь, прочь отсюда, лучше подальше держаться от этого гиблого места. Снова небо затягивает тучами. И моросить начинает понемногу. Погода на Балтике меняется так быстро. Вода в канале вся испещрена мельчайшими кружочками от падающих капель. Черная, блестяще-маслянистая, как чешуя огромного продолговатого чудовища, зажатого в гранитном русле. Город погружается во тьму. Терпеть не могу ночь и графику. И Рембрандта. Все в темных да коричневых тонах. Так истомившись по зрительным впечатлениям на этом скучном, сером Севере, я постоянно вожделею красок, сочных, ярких, свежо и гармонично сочетающихся. Не могу себе представить, что значит потерять зрение совсем. Огромный, сложный Петербург в кромешной темноте. Шершавые стены, рельефные мостовые, толпы людей, снующие во тьме. Жутковатое, наверно, зрелище. Зато память обостряется. Точно так же я, с таким трудом воспринимающий на слух иноязычный говор или не знакомую мне музыку, после нескольких повторений легко осваиваюсь в новом мире, привыкаю к его строю, начинаю разбирать ясные очертания там, где только что не видел ничего, кроме невразумительной мешанины. Я как-то никогда не могу сразу ощутить прелесть нового для меня произведения искусства. Да и любого другого жизненного наслаждения. Сначала необходимо попривыкнуть, притереться, перевести в обыденность, и только потом постепенно начинаешь получать какое-то удовольствие от этого. Для меня приятно лишь привычное. Однажды, помню, настойчиво меня упрашивали отведать абрикосовое месиво, сваренное как-то по-особому, и я почти уже решился, протянул ложку, как вдруг с непостижимой отчетливостью мне представилась прохладная, гладкая, скользкая, липкая абрикосовая кожица на языке, и я не выдержал - и передумал, отказался, и тогда мама воскликнула: вот так всегда, с самого детства! Сначала не заставить никакими силами, а потом за уши не оттащишь.
Читать дальше