Леонид Ливак - Собрание сочинений. Том I
- Название:Собрание сочинений. Том I
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Леонид Ливак - Собрание сочинений. Том I краткое содержание
Юрий Фельзен (Николай Бернгардович Фрейденштейн, 1894–1943) вошел в историю литературы русской эмиграции как прозаик, критик и публицист, в чьем творчестве эстетические и философские предпосылки романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени» оригинально сплелись с наследием русской классической литературы.
Фельзен принадлежал к младшему литературному поколению первой волны эмиграции, которое не успело сказать свое слово в России, художественно сложившись лишь за рубежом. Один из самых известных и оригинальных писателей «Парижской школы» эмигрантской словесности, Фельзен исчез из литературного обихода в русскоязычном рассеянии после Второй мировой войны по нескольким причинам. Отправив писателя в газовую камеру, немцы и их пособники сделали всё, чтобы уничтожить и память о нем – архив Фельзена исчез после ареста. Другой причиной является эстетический вызов, который проходит через художественную прозу Фельзена, отталкивающую искателей легкого чтения экспериментальным отказом от сюжетности в пользу установки на подробный психологический анализ и затрудненный синтаксис. «Книги Фельзена писаны “для немногих”, – отмечал Георгий Адамович, добавляя однако: – Кто захочет в его произведения вчитаться, тот согласится, что в них есть поэтическое видение и психологическое открытие. Ни с какими другими книгами спутать их нельзя…»
Насильственная смерть не позволила Фельзену закончить главный литературный проект – неопрустианский «роман с писателем», представляющий собой психологический роман-эпопею о творческом созревании русского писателя-эмигранта. Настоящее издание является первой попыткой познакомить российского читателя с творчеством и критической мыслью Юрия Фельзена в полном объеме.
Собрание сочинений. Том I - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Когда, порой, я на тебя смотрю,
В твои глаза вникая долгим взором,
Таинственным я занят разговором,
Но не с тобой я сердцем говорю.
И последняя свидетельница, наивно-трогательная его cousine вспоминает подобный же «разговор» – в самый день смерти, убийства Лермонтова, «вечно-печальной дуэли» (как нечаянно выразился сын убийцы).
Мне кажется, и у Лермонтова (подобно всяким другим мечтателям, великим и малым) был свой «роман с поэтом», может быть несколько, и главный из них не с Байроном (что, пожалуй, всего естественнее предположить), а с Пушкиным, и еще мне кажется, будто Пушкина никто так не любил, как Лермонтов (который – при его-то гусарских понятиях о чести – считал, что Пушкину всё надо прощать), и никто стольким не пожертвовал и столь беспощадно не был наказан за свою любовь. Мне также хочется признаться, что не только я сам люблю (и больше не буду «прилично» и стойко об этом молчать), но и люблю всяких любящих, всякую любовь, свою и чужую, особенно напрасную, никем и ничем не подогреваемую – и безнадежной, осознанно безнадежной своей верностью мне восхитителен и понятен Лермонтов, и часто я в каком-то (какой бывает после чуда) ледяном необъяснимом страхе, что вот через умную, горькую эту безнадежность я ворвался в живое течение его жизни, щедро-беспечной, трудной, самолюбивой, отказывающейся от легкого и простого, с готовностью за всё ответить, с опасным вызовом благополучию и пошлости.
Не правда ли, в каждом чувстве должна наступить полоса зрелости, даже старости – того, что Ларошфуко называет «lа vieillesse de L’amour» и чему приписывает одни страдания. Я думаю, это – прекраснейшее, самое человечески-значительное время любви, время терпимости, зрячести, отсутствия преувеличений и разочарований, и длится оно иногда до самой смерти любящего – видите, какой я бываю наивный и неисправимый энтузиаст, хотя сам и не назову пылкой своей доверчивости энтузиазмом и постараюсь перед вами как-нибудь ее отстоять: вот, скажем, настала такая «старость любви» и любовь не прошла – ведь если мы раньше находили какие-нибудь ложные достоинства, это уже обнаружено, если нас отталкивали случаи предательства и явные недостатки, мы знаем и это, и всё это любви не убило, что же ее убьет, и к чему только мы не готовы? Зато мы научились какой-то бесстрашной честности, произвели неумолимоверную оценку самого близкого, самого нам любопытного человека, о котором особенно трудно судить и думать безо всякой пристрастности. В нас раскрывается стремление быть и во всем вдохновенно-беспристрастными, мы нечаянно отыскали способ постепенно до этого доходить. Вот такая пора «любовной зрелости» (помня, конечно, о различии между любовью настоящей, ощутительной, властной, и условным «писательским романом») наступила у меня для Лермонтова, и я не только восхищаюсь, но и возможно-беспристрастно оцениваю, причем оценка соответствует восхищению – правда, уже не слепому, без первоначальной изменчивости и ненадежности.
Я, кажется, лишь недавно понял, что именно в писателе (да и вообще в людях) мне близко и почему одно, а не другое, поражает и для меня становится необъяснимо-высоким достижением, я лишь недавно в этой путанице разобрался (по собственным, вероятно заимствованным, целям) и уже с собой не ошибаюсь, и только мне странно теперь, став взрослым и зрелым, одобрять то, что притягивало когда-то, безответно – как это произошло у меня с Лермонтовым. Я твердо знаю, никакая «игра ума», никакие остро поставленные – об ускользающем и запредельном – вопросы, никакое придумывание и оспаривание «новых идей» нисколько не кажутся мне достойными и даже творческими, и я, не колеблясь, улавливаю, как подменяется напряженная, ведущаяся в темноте, медленная и страшная человеческая работа чем-то легким, случайным и безответственным. Я брезгливо-равнодушен в искусстве ко всякого рода «гимнастике» и «гимнастам» и люблю людей, тяжело и осторожно думающих, добросовестных, до наивности серьезных, и если им повезет, если медленное их вдохновение, похожее на пытки, на самомучительство, на отдельные последовательные самоубийства, сумеет как бы оторвать и выразить ту или иную сущность, частицу сущности, «крупинку» подвижнической их жизни (так что целое их творчество – словно бы «сгустки душевной крови», остановленные, умерщвленные, раз это «сгустки», – и кровь уже в них не течет, но в таком мгновенно-застывшем виде единственно схватываемые и передаваемые), если подобная «частица сущности» найдена, передана, я ничего большего не хочу и ничему другому не поверю: ведь того, что не отмечено, не выражено, того попросту для нас нет, как не существует для нас неизвестного человека в чужом и неизвестном городе или камешка на далеком берегу. Всякие же откровения, пророчества, благодать – это всегда и предположительно и спорно, а вот такие, названные словами, оплотненные душевные силы как-то по-своему может проверить каждый из нас, они бывают подлинными или ложными и уж непременно – хотя бы и плоско – ощутимы. Конечно, перед странностью нашей судьбы и это безмерно-трудное напряжение людей, готовых себя, как бы досоздавая, переделывать и затем творчески-взволнованно изображать, оказывается напрасным и ни к чему не приводящим (и нам лучше не жить или жить, не оглядываясь и куда-то бесследно от себя прячась), но лишь это, ненужное и суетное, напряжение не есть попытка ввести в обман и не является следованием обману, и если некоторым из нас дано стремление узнавать все новое не только вовне, но и в нас самих, то другого способа, пожалуй, не отыщется. Для меня такие бесконечно-совестливые, праведные творцы – Толстой и Пруст: Достоевский ставил острые вопросы и нагромождал запутанные, невероятные положения, Толстой и Пруст неизменно пытались – иногда неудачно и бедно – улавливать, додумывать, объяснять. Мне кажется, Лермонтов был на пути Толстого и бывал «до наивности серьезен» в непрестанном желании что-то свое додумать, выразить, разъяснить (когда-нибудь, если справлюсь со своею ленью, вам это старательно, текстами, докажу), и такая внутренняя честность в нем, гусаре, светском человеке, поэте, вероятно, счастливого, быстрого вдохновения – для меня самое неожиданное и прельщающее.
Впрочем, гусар, «повеса», светский человек – это лишь внешняя поза Лермонтова, куда более благородная, доказывающая большую его готовность за свои поступки расплачиваться и отвечать, нежели высокие «трагические» позы, принимаемые многими и даже знаменитыми людьми, которые распределяют соперников и друзей по степени «благополучия» или «трагичности», причем тому и другому верят на слово и сами о своей трагичности говорят чересчур громко, с презрительным самодовольством оглядывая молчаливых и, значит, благополучных. Лермонтов был и умнее и совестливее всех этих развязных трагических крикунов – и насколько он, постоянно рискующий жизнью, непонимаемый, нелюбимый и одинокий и в то же время по-светски равнодушно-скрытный и никогда никому не жалующийся, насколько он достойнее и как-то по-человечески милее.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: