Валерий Мусаханов - И хлебом испытаний…
- Название:И хлебом испытаний…
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Советский писатель
- Год:1988
- Город:Москва
- ISBN:5-265-00264-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Валерий Мусаханов - И хлебом испытаний… краткое содержание
И хлебом испытаний… - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Я умирал в куче тряпья на уродливой кленовой кровати, и два голоса, голос проповедника и голос нищенки, торговались за тот остаток жизни, который еще курился легким прозрачным парком над моими губами. Я хотел шевельнуться, подать голос за свою жизнь, но, как во сне, никто не мог услышать меня, хотя разговаривали они обо мне — еще обо мне. Но я уже был невидимкой — одиночество смерти делало меня таким, и оно давало спокойствие, вернее, безразличие, хотя я отчетливо понимал смысл слов отца. И первоначальное несогласие, возникшее во мне, сразу угасло, истощив последние силы. Мне было безразлично, будто не обо мне речь и не я умираю. Я уже был далеко, где то в другом измерении, где хрустально сверкали под апрельским солнцем и рассыпали лиловые искры мохнатые хвощи и папоротники на оконном стекле; световые годы уже отделяли меня от голоса усталой нищенки и голоса проповедника, — одиночество, окончательное отрешение, предел существования…
Но я существовал, вне всякого сомнения, когда лежал в куче тряпья и слышал разговор о своей смерти. А смерть — это отнюдь не иллюзия, и тот сахар, кусочек рафинада, реальнее целых сахарных складов и кондитерских магазинов, и сладость его острее и больше райских блаженств, потому что она — сладость возвращенной жизни…
Я ничего не выдумал, это не рефлексия, обращенная назад, — слишком жесткой силой реальности обладает смерть. Я ничего не выдумал. Отец был реальностью, а не голодным бредом (хотя лучше бы он был бредом), когда в тот апрельский день тридцать один год назад сидел за слоноподобным столом в этой комнате, где ничего не изменилось, и распоряжался моей смертью — только смертью, потому что моя жизнь казалась в тот день лишь неприличной иллюзией…
Сизо-серая апрельская улица в четыре часа пополудни декретного времени молчаливо уводила скромных прохожих, отработавших свой день; хмурились прошлым столетьем дома, деликатно шуршали легковые машины.
Я шел к отцу, и меня подмывало завернуть в соседнюю бакалею, купить целую пачку рафинада и поднести с трогательной благодарственной надписью.
Я шел по направлению к Салтыкова-Шедрина (бывшей Кирочной). Был апрель семьдесят третьего года, и весенние арктические антициклоны медленно влекли по небу полупрозрачные тени облаков, но мне слепило глаза блокадное солнце сорок второго. Так где же я был: здесь — теперь или там — тогда?
Не думайте, что тогда, в том апреле (а может, это теперь и здесь?), мне было всего девять лет от роду и я ничего не понимал и сейчас уже не помню, должен забыть. Я был тогда мудр предсмертной мудростью и понимал, что осужден умереть. Кого хоть раз настигало то спокойствие и безразличие — должен умереть. Нельзя заглянуть туда и вернуться. Но я выжил, и выжили другие. Такова судьба части моего поколения, и в этом наше счастье и наше несчастье.
Наше несчастное счастье…
И снова голодная одурь блокадной зимы затуманила глаза и вызвала головокружение, и давешнее предчувствие припадка сдавило грудь и виски, навалилось безотчетным парализующим страхом.
Я тащился по бывшей Надеждинской, и улица вливала в меня чуть обидчивое приятие данности…
Меня всегда занимал вопрос о зависимости между отношением человека к жизни и его личной судьбой. В юности, в звонкой, натянутой, как струна, ночной тишине, я почти постоянно думал об этом. Мне казалось, разрешив этот вопросик, я разгадаю тайну бытия. По-дикарски наивно и яростно верил я, что все связи жизни и судьбы можно выразить формулой, столь же изящной и строгой, как E = mc 2… [4]
В зарешеченное окошко камеры доносился глуховатый отдаленный шум грузовиков, проходящих по набережной; одинокая, неоново светящаяся звезда мерцала в сизых лохмотьях неба, четко обрезанного квадратом амбразуры; астматически хрипел во сне мой сокамерник — кроткий, застенчивый убийца, порешивший двух человек за шесть рублей и чекушку водки и теперь с тупым бездумным смирением ожидающий своей участи.
Я лежал на нарах и думал о связях жизни и судьбы. И с болезненной страстью верилось, что можно постичь секрет счастья одним лишь усилием короткого и не отягощенного знанием ума… И до сих пор во мне — усталом, изломанном, сорокалетием — порой вспыхивает идиотская надежда, что задачка имеет решение, что формула счастья существует. Но это вызывает теперь лишь расслабленную тихую грусть, как воспоминание о наивности детства. Хотя, возможно, те давние беспомощные мысли, та дикарская, наивная и яростная вера в гармонию и закономерность судеб помогли выжить, не сломаться, не заразиться безумием бесчувствия, с каким кроткий убийца ожидал своей участи.
Нет зданий более нефункциональных, чем тюрьмы и церкви. В церквах зародилось сомнение, в тюрьмах — жажда свободы. Энергия непокорства и свободомыслия движет человеческий дух во времени, как гравитация в притяжениях и обращении небесных тел поддерживает гармонию вселенной. Единство и борьба противоположностей, изменяя, сохраняют сущее — да простят мне философы наглость и невежественность мысли. Но я не философ и не тщусь познать устройство мира, где все мгновенно и вечно, как человеческая боль. Я вспоминаю свою жизнь, чтобы понять, могла ли она сложиться иначе, и на этом единичном примере пытаюсь понять, есть ли для жизни и судьбы формула, подобная Е — mс 2.
…Я шел вниз по улице своей судьбы — одинокий странник из прошлого, лишенный будущего. Я шел к отцу и не хотел его видеть. Я был по горло сыт прошлым, я боялся будущего, а в настоящем чувствовал лишь тоскливое, слабое опьянение от выпитого натощак коньяка и голод. Впрочем, голод был моим спутником почти всю сознательную жизнь. Голод шел со мной с самого рождения — торгсины [5]тридцатых годов, блокада и карточная скудость сороковых, безумный, мучительный голод исправительных колоний в пятидесятых, когда организм растет и требует пищи, а сознание не в силах уловить смысл в этом испытании. Двадцать лет из сорока прожитых горбушка черного черствого была для меня вожделенной целью — такой, какой для честолюбца становится слава. Мое поколение мечтало «о подвигах, о доблести, о славе» — кто не мыслит об этом от пятнадцати до тридцати пяти, — но рядом с этой высокой жаждой всегда грезился хлеб, тот, который нынче неопрятными кусками плесневеет в лестничных бачках для пищевых отходов и мокнет на задворках столовых в кучах картофельной шелухи.
Память сытых людей по-рабски коротка и беспечна. Но мне приходилось замечать, как многие виновато отводят взгляд от брошенного, пропадающего хлеба.
Если вы долго и трудно голодали в юности, то, как бы сыто ни жилось вам теперь, как бы равнодушно ни относились вы к еде, в вас все равно остается, даже скрытое от вас самих, молитвенное отношение к пище. Оно неизбывно и цепко, как неосознанное суеверие, сидит где-то в сознании или подсознании, а может быть, глубже — в соках желез и крови, в клетках, навек хранящих память о годах невзгод. И эта клеточная память, это суеверие проявляется в ваших привычках — хотите вы этого или нет.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: