Темень непроглядная, стена из щелястых бревен, к которой прислоняешься, пока глаза привыкнут, суха на ощупь, и сразу за порогом тебя обмывает такая глубокая тишина, что собственный топот на лестнице воспринимается нехорошо. Замрешь на минуту, со свистом переводя дыхание и вслушиваясь в глухое молчание влажной пахучей ночи, – и становится чуть не по себе; и вот, проглядываясь и привыкая, различая и соседние избы в виде обширных облаков сгущенной тьмы, и дорогу в виде смутной серой перспективы, берешь велосипед за холодный эбонитовый руль, – и в это время там, где особенно плотна тьма от надвинувшегося ельника, и откуда тянет особенно удушливо, – смолой, хвоей, мхом, – над всем этим пространством вдруг вспыхивает матовым блеском зарница. И опять тьма, еще чернее. Ни звука, ни дуновения, только гулко бьется сердце от полноты кровотока и свистит на зубах сдерживаемое дыхание. Где-то там, вверху, клубятся тучи, откуда-то оттуда, где равномерно, молча просверкивает зарница и пахнет головокружительным озоном, должно быть, надвигается гроза, а ты уже угадываешь пыльную дорогу, ведущую за околицу мимо пониклых черемух и низких палисадов. Дребезжит заднее крыло велосипеда, в серой убитой дорожной пыли вязнут колеса, ты едешь навстречу ночной грозе, навстречу грозовой туче, из которой тянет такими щекочущими, сладкими таинственными запахами, что просто свербит в носу. Страшно не того, что после каждой вспышки зарницы слепнешь от чернильной тьмы, и не сумрачного ельника по обеим сторонам дороги, в котором чудятся шорохи, шепоты, привидения, а страшно и жутко весело общего твоего душевного подъема, весело от возбуждающих электрических токов, которыми нагальванизировано все кругом, так что хочется вызвать самое грозу на поединок; и ты разгоняешь велосипед что есть мочи, чтобы чувствовать тугую волну встречного воздуха. Некуда девать силы, они переполняют тебя и волнуются, и сзади тебя подстегивает страх, и впереди он поджидает, но ты упорно стремишься вперед, а потом сворачиваешь на тропу в перелесок, потому что там еще страшнее трястись по корням дерев, шуршать шинами по сухим иглам и шишкам, чтобы, минуя этот страшный сумрак и избегнув отовсюду простертых хищных ветвей, выскочить в открытое поле. Там еще не убран лен, и хорошо проехать по тропе, шурша, слушая, как звенят в колесных спицах сухие коробочки. Там посреди поля, можно остановиться, перевести дух и успокоиться. От нагретого поля исходит знойный дурман, от низкого неба и разорванных змеистых туч насыщенная влажность, и, встретясь где-то посреди, они стоят не перемешиваясь. Опушки поля не ощутимы, оно кажется огромным, и, медленно проезжая, чувствуешь себя точно в ночном океане на плоту. В другие ночи, когда не собирается гроза, а день был жаркий, проезжая под шелест льняных коробочек, окунаешься попеременно то в промозглый холод, от которого покрываешься пупырышками, то в знойную парную, – так неравномерно перемешивается ночная прохлада и дневная жара. Но самое упоительное – это постоять посреди поля минут пять, кожей ощущая как бы остекленелые прозрачные пространства над головой, если ночь звездная, или беглое, порывистое шевеленье туч там, наверху, если ночь пасмурна и с ветром. Тайна со всех сторон окутывает и растаскивает тебя, тайна и чудесное счастье тревожного одиночества посреди шевелящегося простора, наползающих теней, незаметных течений плотного, как вода, ветра и смутных шорохов в корнях травы. Этих пяти минут хватает, чтобы зарядиться счастьем и потаенным ликованием, и обратно возвращаешься уже не спеша, без нервов, порывов и боевой отваги, с полным спокойствием самодовольства, и даже ветер как будто в спину, и сполохи сзади не тревожнее, чем блики огня в печурке; а если в этот миг, при полном отсутствии грома и совсем непроглядной обстановке в небесах, на темя вдруг упадает полновесная капля дождя, можно и вовсе беззаботно рассмеяться. И опять колеса неразборчиво стучат по переплетенным корневищам деревьев, а потом вязнут в пыльных колеях проселочной дороги. Август зноен и давно не было дождя, он все только собирался всякий раз к вечеру и, не состоявшись, к блистательному солнечному утру представал в виде слоистой плоской тучи, растянувшейся по горизонту.
В семнадцать лет, конечно, я еще не чувствовал себя дипломатом, напротив, был скорее безрассудным и азартным игроком. Я не скрывал своих сил и тем самым возбуждал недобрые чувства. Это теперь я могу тебе с полной уверенностью сказать, что у нас на Востоке такое поведение целиком глупо и расточительно, что умные люди у нас ли, в Китае ли предпочитают кланяться и славить начальство, друзей и собеседников /а не веришь, включи телевизор/, и это считается признаком ума и обеспечивает карьеру, в то время как на Западе зачастую наоборот: крепких мускулов и безграничного самоуважения достаточно, чтобы пробить себе дорогу в жизни. Хотя я был еще в том возрасте, когда тусуются и любят ходить, что называется, кодлой и половое самоопределение слабо, но эти мои смутные, неосознанные порывы тоски и любовного влечения к Бабетте меня самого беспокоили. Бабеттой мы ее прозвали после фильма «Бабетта идет на войну», который пару вечеров крутили в деревенском клубе. Мне было несказанно радостно знать, что эта невысокая оживленная девчонка, которая жила через две избы от меня, в ситцевом платьице в какой-то немыслимый синий горошек, таком коротком, что задирается под ветром, вообще существует, ходит на колодец по воду, бренча пустыми ведрами, скалит остренькие зубки, отчего на щеках тотчас образуются обворожительные ямки, и с ней можно увидеться, когда захочешь, – хоть на том же колодце, к примеру, или вечером на баскетбольной площадке в поле. То есть, с одной стороны это было недифференцированное чувство приятельства, дружбы, влечения, а с другой – неловкость, скованность, ревность. Я, конечно, был первым парнем на деревне, но комплексами, которые впоследствии привели меня на дипломатическое поприще, уже располагал: с одной стороны, третировал и заочно оскорблял ее почем зря, а с другой – ревновал ко всем, с кем она в тот или иной вечер заговаривала или, не приведи Бог, уединялась. У Бабетты все было как у женщины, даже сознание своей красоты и качество, но при этом, со мной, она была настолько еще целомудренна и доверчива, что я чувствовал себя покровителем младшей сестренки. Изба у Бабетты была приличная по меркам тех лет – поместительный пятистенок, и семья правильная: отец хоть и шоферил, но пьяницей не был, мать заведовала почтой, детей не били, чего не скажешь о многих других семьях, где разыгрывались жуткие скандалы со стрельбой, убийствами, поджогами, драками. Она была именно правильная – в отличие от меня, необузданного, восторженного, она была доброжелательна, всегда с приветливой улыбкой и, что самое-то главное и для меня тогда привлекательное, – не вульгарна! Может, я ее идеализирую сейчас, по прошествии лет, но это действительно так. То есть просто поразительно, до чего грубы и неразвиты деревенские подростки в своем большинстве, но я ни разу не слышал, чтобы она грубо выругалась или попалась на каком-либо девичьем проступке.
Читать дальше