Энн Эпплбаум - ГУЛАГ
- Название:ГУЛАГ
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Array Литагент «Corpus»
- Год:2015
- Город:Москва
- ISBN:978-5-17-085229-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Энн Эпплбаум - ГУЛАГ краткое содержание
ГУЛАГ - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Тюрьма в Лефортове, тоже следственная, в XIX веке была военной тюрьмой. Ее камеры, изначально не предназначенные для большого числа заключенных, были темнее и грязнее, и там было очень тесно. Здание тюрьмы напоминает по форме букву К, и, как пишет в воспоминаниях Дмитрий Панин, “на первом этаже, в центре, где скрещиваются коридоры, стоит тюремщик с флажком и регулирует движение арестованных, которых ведут на следствие” [487]. В конце 1930‑х годов Лефортово было настолько переполнено, что НКВД открыл “филиал” в бывшем монастыре в подмосковном Суханове. Зашифрованная как “объект ПО”, Сухановка имела страшную репутацию из-за тамошних пыток. Там “не было никаких правил внутреннего распорядка и никаких определенных правил ведения следствия” [488]. У Берии там был кабинет, и людей иногда пытали в его присутствии [489].
Старейшая из трех тюрем – Бутырская – была построена в XVIII веке и спроектирована как дворец, но ее быстро переоборудовали в тюрьму. В царское время одним из ее самых известных заключенных был Феликс Дзержинский; помимо него, там сидели и другие польские и русские революционеры [490]. В Бутырках в основном держали тех, кто ждал этапа по окончании следствия. Здесь тоже царили теснота и грязь, но режим был более свободный. Гарасева пишет, что если на Лубянке надзиратели во время прогулки заставляли заключенного ходить по кругу, то в Бутырках можно было делать, что тебе вздумается. Как и другие, она вспоминает превосходную тюремную библиотеку, состоявшую из книг, оставленных поколениями заключенных [491].
Тюрьмы, кроме того, менялись от эпохи к эпохе. В начале 1930‑х годов многих приговаривали к месяцам и даже годам одиночной камеры. Борис Четвериков, просидевший в одиночке шестнадцать месяцев, не сошел с ума благодаря тому, что придумывал себе занятия: стирал свою одежду, мыл пол, стены, вполголоса пел песни и оперные арии [492]. Александру Долгану, которого держали в одиночке во время следствия, сохранить присутствие духа помогла ходьба: он вычислил, сколько шагов составляют километр, и “двинулся в путь” – сначала по Москве в американское посольство (“Я дышал чистым, холодным воображаемым воздухом и запахивал воротник”), затем через всю Европу и, наконец, через Атлантику домой, в Соединенные Штаты [493].
Евгения Гинзбург почти два года провела в ярославской тюрьме, причем немалую часть этого срока – в одиночке: “Я до сих пор, закрыв глаза, могу себе представить малейшую выпуклость или царапину на этих стенах, выкрашенных до половины излюбленным тюремным цветом – багрово-кровавым, а сверху – грязно-белесым”. Но даже эта “спецтюрьма” начала “трещать по швам”, и Гинзбург дали сокамерницу. В конце концов большинство “тюрзаков” перевели в лагеря. Как пишет Гинзбург, “у тех, кто вдохновлял и осуществлял акцию тридцать седьмого года, просто не было времени и возможности выдерживать такую массу народа по 20 и по 10 лет в крепостях. Это вошло в противоречие с темпами эпохи, с ее экономикой” [494].
В 1940‑е годы, когда аресты стали еще более массовыми, трудно было изолировать кого бы то ни было, даже вновь поступивших и даже на несколько часов. В 1947‑м Леонида Финкельштейна после ареста поместили в “вокзал” – “громадную общую камеру без всяких удобств, куда первоначально кидали всех арестованных. Потом их постепенно сортировали, отправляли в баню и распределяли по камерам” [495]. Неимоверная теснота была гораздо более обычным явлением, чем одиночное заключение. Выбираю примеры наугад: в главной городской тюрьме Архангельска, рассчитанной на 740 человек, в 1941 году содержалось от 1661 до 2380 арестантов. В котласской тюрьме, рассчитанной на 300 заключенных, их было до 460 [496].
В более отдаленных районах страны положение могло быть еще хуже. В 1940 году в рассчитанной на 472 человека тюрьме города Станислава в недавно оккупированной Восточной Польше сидело 1709 заключенных и было всего 150 комплектов постельного белья [497]. В феврале 1941‑го в тюрьмах Татарской АССР при расчетном количестве заключенных 2710 их было 6353. В мае 1942‑го население тюрем Ташкента при формальной емкости в 960 человек составляло 2754 [498]. От такой тесноты больше всего страдали подследственные, которые по ночам подвергались жестоким изматывающим допросам, а дни должны были проводить среди множества других заключенных. Поэт Н. Заболоцкий писал:
Весь этот процесс разложения человека проходил на глазах у всей камеры. Человек не мог здесь уединиться ни на миг, и даже свою нужду отправлял он в открытой уборной, находившейся тут же. Тот, кто хотел плакать, – плакал при всех, и чувство естественного стыда удесятеряло его муки. Тот, кто хотел покончить с собою, – ночью, под одеялом, сжав зубы, осколком стекла пытался вскрыть вены на руке, но чей-либо бессонный взор быстро обнаруживал самоубийцу, и товарищи обезоруживали его [499].
О тесноте, порождавшей у заключенных взаимное озлобление, писала и Маргарете Бубер-Нойман. Заключенных будили в половине пятого утра, после чего
…камера становилась похожа на растревоженный муравейник. Все хватали умывальные принадлежности и старались по возможности протиснуться в числе первых, потому что умывальная комната была, конечно же, не приспособлена для такого числа людей. Там было пять отверстий в полу и десять кранов, и у каждого отверстия и крана мгновенно выстраивалась очередь. Представьте себе утреннее посещение уборной на глазах у по меньшей мере дюжины других женщин, которые кричат на тебя, торопят… [500]
На эту тесноту, конечно же, обращали внимание и тюремные власти, старавшиеся подавить всякий намек на солидарность заключенных. Уже в 1935 году по приказу Ягоды заключенным было запрещено разговаривать, кричать, петь, писать на стенах камеры, оставлять где-либо знаки и пометки, стоять у окон и пытаться вступить в сообщение с арестантами в других камерах. Нарушителям этих правил грозило лишение прогулок и писем, даже помещение в карцер [501]. Сидевшие в советских тюрьмах в 1930‑е годы часто отмечают вынужденную тишину: “Ни одна не говорила в полный голос, а некоторые изъяснялись знаками”, – писала Бубер-Нойман о Бутырках, где “женщины сидели полуголые, и от долгого пребывания без света и воздуха кожа у большинства приобрела особый серо-голубой оттенок” [502].
В некоторых тюрьмах запрет на громкие разговоры оставался в силе и в следующем десятилетии, в других он был снят: один бывший заключенный вспоминает о “тишине” Лубянки в 1949 году, после которой “камера № 106 Бутырок поражала так, как поражает базар после мелочной лавочки”. Н. Гранкина вспоминает о казанской тюрьме: “Мы стали шептаться. Опять откинулась «кормушка» [503]: «Тише!»” [504]
Многие мемуаристы вспоминают, как конвоиры, переводя заключенного из камеры в камеру или доставляя его на допрос, звенели ключами, щелкали пальцами или издавали другие условные звуки, чтобы предупредить других конвоиров дальше по коридору. Если двоих арестантов вели навстречу друг другу, одного быстро уводили в другой коридор или ставили в особую закрытую нишу. Переводчик испанской литературы В. К. Ясный однажды простоял в таком “конверте” на Лубянке два с половиной часа [505]. Подобные шкафы, видимо, использовались довольно широко: в подвале бывшей штаб-квартиры “органов” в Будапеште, ныне превращенной в музей, есть такой шкаф. Цель – предотвратить встречи заключенных с подельниками или с родственниками, которые тоже могли быть под арестом.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: