Константин Богданов - Vox populi: Фольклорные жанры советской культуры
- Название:Vox populi: Фольклорные жанры советской культуры
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Новое литературное обозрение
- Год:2009
- Город:Москва
- ISBN:978-5-86793-671-6
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Константин Богданов - Vox populi: Фольклорные жанры советской культуры краткое содержание
В книге на обширном фактическом материале анализируются дискурсивные особенности советской культуры 1920–1950-х годов — эффективность «ключевых понятий» идеологии в коммуникативных приемах научного убеждения и художественной выразительности. Основное внимание автора сосредоточено на тематических и жанровых предпочтениях в области фольклористики и «народного творчества». Автор дает свои ответы на вопросы: на каких риторических, социально-психологических и институциональных основаниях в советской культуре уживаются соцреализм, эпос (и квазиэпос), сказка (и «советская сказочность»), пафос пролетарской бдительности и популярность колыбельных песен, дидактика рациональности и едва ли не магическая вера в «заговорную силу» слова.
Vox populi: Фольклорные жанры советской культуры - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Важно подчеркнуть вместе с тем, что использование приемов языковой демагогии не обязательно (хотя и часто) связано с сознательным обманом аудитории. Современное истолкование понятия «демагогия» (как и близкого к нему понятия «популизм») значительно отошло от своего первоначального значения, имевшего в виду не более чем искусную речь, обращенную к народу с целью его убеждения (δημαγωγός — буквально «предводитель народа»). Такое убеждение, по своему риторическому оформлению, может быть разным: античные теоретики риторики соотносили в этих случаях логические, формально-дискурсивные приемы организации речи (inventio — «изобретение», dispositio — «расположение») и приемы эмоционального воздействия (elocutio — «изложение», memoria — «припоминание», pronuntiatio / actio — «произнесение / жестикуляция, мимика»), оправдывавшие — в зависимости от характера их использования — противоречивые, если не противоположные, характеристики самой риторики. По определению, возводимому античной традицией к сицилийскому оратору Кораксу (VI в. до. н.э), целью оратора является «не раскрытие истины, но убедительность при помощи вероятного (ειχός)». Достижение такой цели, по Платону, делает риторику не более чем «искусством обмана», «словесной ловкостью», софистическим умением «великое делать малым, малое великим, ложное истинным, истинное ложным». Аристотель ограничил риторику позитивным намерением отыскивать наилучшие способы аргументации применительно к обстоятельствам и природе конкретного дела. Понятие «демагогия» при этом в определенном смысле спасло репутацию риторики, переняв на себя негативную оценку таких риторических приемов, которые заведомо рассчитаны не на коллективный разум, здравый смысл и просвещенное знание, но на эмоции, предрассудки и инстинкты толпы. Многовековая традиция осуждения таких предрассудков и инстинктов не меняет вместе с тем главного — риторического и (что немаловажно) демократического происхождения навыков демагогического убеждения. Аристотель, осуждавший демагогию как ведущую к тирании, оговаривался при этом, что сами демагоги получают власть демократическим путем, поскольку публичная возможность самой демагогии предопределена наличием института демократии — возможностью публичного обращения к массе от лица самой массы.
Демократическая «защита от демагогии» оказывается в этих случаях вполне симптоматичной: демагогия «демонизируется» при возрастающей роли институтов защиты личности и меньшинств. В авторитарных обществах такая защита обставляется иначе: как пропагандистский «запрет» на демагогию как таковую [153]. Советская идеология декларировала именно последний вариант «защиты» общества от демагогии (и, соответственно, достигла торжества монологической демагогии), последовательно поддерживая представление о советской власти как безальтернативной противнице не только демагогии, но и риторики вообще.
Статья о риторике в «Литературной энциклопедии» 1935 года, приводя характерные примеры осуждения риторики в античности, подытоживала их тезисом, опирающимся на высказывания Ленина: «Р[иторика] фетишизирует слово, наделяя его собственным, в конечном счете мистическим содержанием и имманентной „силой“. Пролетариат не нуждается в средствах обмана, не „изобретает“ истин и не фетишизирует форм выражения. „Нет ничего противнее духу марксизма, как фраза“ (Ленин)» [154]. Преодоление наследия буржуазной риторики рисуется в той же энциклопедии как «борьба против „прятанья“, скрыванья, „затушевывания“ действительности, против иллюзорности, искажения реальных фактов и отношений посредством риторической „ловкости“: „патетических газов“, двусмысленности, абстрактности, восклицаний, лести, клеветы, запугиваний, уговариваний, стилевой мимикрии и т. д. и т. п.» [155].
Марксистские аксиомы могли бы считаться вполне достаточными, чтобы видеть в них дискурсивные особенности «языка пролетариата», но ситуация выглядит сложнее, если сосредоточиться на прагматических аспектах его функционирования в советской культуре. Сложности эти дают о себе знать даже там, где, казалось бы, содержательная сторона марксистской теории должна была заявить о себе наиболее ощутимо, — в языке советской пропаганды и зависимой от нее науки.
О теории и практике
Кажется, трудно найти настолько беспроигрышную тему для критики науковедческой концепции Роберта Мертона, как история советской науки. Прекраснодушие Мертона, рассуждавшего об «этосе науки» как воплощении общеобязательных норм «универсальности, всеобщности, бескорыстия и упорядоченного скептицизма» [156], плохо вяжется не только с особенностями коммуникативной и функционально-ролевой иерархии внутри научного сообщества, называвшего себя «советским», но и с анализом текстов, призванных к манифестации специализированного научного знания. Мертон полагал, что условием такой специализации — во всяком случае применительно к естествознанию и логико-математическим дисциплинам (science) — является согласие, предопределенное трансцендентальным (и содержательно асоциологичным) характером самого научного знания. Противоречия в экспликации такого согласия на уровне социальных подсистем возможны, но они не меняют главного — онтологической и методологической неустранимости «предписаний, запретов, предпочтений и разрешений» [157], которые рано или поздно позволяют ученым оценивать ситуацию научного несогласия в терминах «предрассудков и предубеждений» [158]. История советской науки, казалось бы, исключительно богата примерами таких переоценок, но что стоит считать в этих случаях истинно научными «предписаниями», а что предосудительными «предрассудками»?
Уточнения представлений Мертона о научном консенсусе, как известно, не оправдали ни интерналистских, ни консенсуалистических интерпретаций процесса накопления специализированного знания. Убеждение в том, что ученые руководствуются в своей работе корпоративным согласием и универсальными нормами научного поведения, сменилось сомнением в возможности выстроить непротиворечивую картину замены одних научных теорий другими с опорой на теорию консенсуса и кумулятивную модель познания [159]. В пересмотре мертоновской концепции науки радикальную роль сыграли работы Томаса Куна, Пауля Фейерабенда, Имре Лакатоса, Яна Митрофа и воспринявших их идеи исследователей-когнитивистов, склонных описывать историю научного познания с упором не на согласие, но именно на разногласие ученых — нарушение ими неких общепринятых норм и методологических конвенций. Новый подход был ознаменован, как это обычно бывает, и терминологическими новшествами. Важнейшим из них стал перенесенный Куном из учебников грамматики термин «парадигма», использованный им применительно к истории науки для обозначения таких теоретических и ценностных правил, которые разделяются одними учеными и почему-либо не разделяются другими. Куновское описание парадигмы, как это было ясно уже первым читателям его книги, не отличается определенностью, поскольку не дает ответа на вопрос, каким образом формируется согласие ученых на предмет основополагающей для нее научной традиции [160]. Неясно и то, можно ли очертить границы научной парадигмы (и соответственно — научных парадигм), сосредоточиваясь исключительно на когнитивных процедурах в выборе тех или иных стандартов рациональности, или необходимо ограничиться указанием на доминантные критерии соответствующего выбора и некие внешние по отношению к нему обстоятельства — давление культурной традиции, религии, идеологии и т. д.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: