Олег Лекманов - «Жизнь прошла. А молодость длится…» Путеводитель по книге Ирины Одоевцевой «На берегах Невы»
- Название:«Жизнь прошла. А молодость длится…» Путеводитель по книге Ирины Одоевцевой «На берегах Невы»
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент АСТ
- Год:2020
- Город:М.
- ISBN:978-5-17-132899-3
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Олег Лекманов - «Жизнь прошла. А молодость длится…» Путеводитель по книге Ирины Одоевцевой «На берегах Невы» краткое содержание
Олег Лекманов – филолог, профессор Высшей школы экономики, написавший книги об Осипе Мандельштаме, Сергее Есенине и Венедикте Ерофееве, – изучил известный текст, разложив его на множество составляющих. «Путеводитель по книге «На берегах Невы» – это диалог автора и исследователя.
«Мне всегда хотелось узнать, где у Одоевцевой правда, где беллетристика, где ошибки памяти или сознательные преувеличения» (Дмитрий Быков). В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
«Жизнь прошла. А молодость длится…» Путеводитель по книге Ирины Одоевцевой «На берегах Невы» - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
– Пушкина убила вовсе не пуля Дантеса. Пушкина убило отсутствие воздуха…
Слова гулко и тяжело падают на самое дно сознания.
И многим в этот вечер стало ясно, что и Блока убьет “отсутствие воздуха”, что неизбежная гибель Блока близка, хотя никто еще не знал, что Блок болен. Но весь его вид и даже звук его голоса как бы говорили:
Да, я дышу еще мучительно и трудно.
Могу дышать. Но жить уж не могу.
Блок кончил. С минуту он еще постоял молча, в задумчивости, безучастно глядя перед собой. Потом – не обращая внимания на восторженный гром аплодисментов – повернулся и медленно ушел.
Ушел с эстрады. И, не появившись больше на требовательные вызовы, – ушел домой.
А зал продолжал бесноваться. Такой овации в стенах Дома литераторов еще никогда не было.
Даже Гумилев, на минуту забыв о своем “фрачном великолепии”, вскочил с места и, яростно отбивая ладони, исступленно кричал: “Блок!.. Блок!..”
На эстраду выбежал растерянный, смущенный Волковысский и, разведя руками, произнес, будто извиняясь:
– Александра Александровича здесь больше нет! Александр Александрович уже ушел!
К Гумилеву сразу вернулось все его олимпийское величие. Он спокойно обернулся ко мне:
– Надо сознаться, уход на редкость эффектный. Но ведь он даже не отдал себе в этом отчета, не заметил. Пойдемте и мы. Поциркулируем в кулуарах.
И он стал прокладывать дорогу в толпе зрителей, говоря громко, так, чтобы все слышали:
– Незабываемая речь. Потрясающая речь. Ее можно только сравнить с речью Достоевского на открытии памятника Пушкину. Но, знаете, и она тоже, как речь Достоевского, когда ее напечатают, наверно, многое потеряет. Только те, кто сам слышал… А так даже не поймут, что тут особенного.
Он остановился у стены и, сложив руки на груди, благосклонно, с видом царствующей особы, присутствующей на спектакле, принялся обозревать публику.
Все, кто был знаком с ним – а таковых было большинство, – подходили к нему. Всем было интересно посмотреть на давно невиданное зрелище: на “человека во фраке”.
И он, принимая это всеобщее внимание к себе как вполне заслуженное, находил для каждого улыбку и любезное слово.
Так “Собрание в 84-ю годовщину смерти Пушкина” превратилось в апофеоз Блока и – по выражению Георгия Иванова – в “самофракийскую победу” Гумилева.
Через неделю, сидя в столовой с Лозинским и мною за неизменным дежурным блюдом “заячьи котлеты”, приготовленным неизвестно из чего, но только не из зайца, Гумилев восхищался стихами Блока “Имя Пушкинского Дома”:
Имя Пушкинского Дома
В Академии Наук!
Звук понятный и знакомый,
Не простой для сердца звук…
Он их, к удивлению Лозинского, читал наизусть. Он утверждал, что прекрасные стихи запоминаются сразу и что поэтому-то “Имя Пушкинского Дома” он и запомнил с первого чтения.
Ему особенно нравилась строфа:
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе…
– Как просто, по-пушкински ясно и гармонично.
Вот зачем, в часы заката
Уходя в ночную тьму,
С белой площади Сената
Тихо кланяюсь ему.
– Как хорошо и как безнадежно: “Уходя в ночную тьму…” Знаешь, Михаил Леонидович, Блок действительно уходит “в ночную тьму”. Он становится все молчаливее, все мрачнее. Он сегодня спросил меня: “Вам действительно так нравится мой «Пушкинский Дом»?” Я рад, что мне удалось. Ведь я давно уже не пишу стихов. Но чем дольше я живу, чем ближе к смерти, тем больше я люблю Пушкина”. И, помолчав, добавил: “Мне кажется, иначе и быть не может. Только перед смертью можно до конца понять и оценить Пушкина. Чтобы умереть с Пушкиным”.
Гумилев недоуменно развел руками:
– Мы с Блоком во всем различны. Мне, наоборот, кажется, что Пушкина поэт лучше всего принимает “на полдороге странствия земного”, в полном расцвете жизненных сил и таланта, – как мы с тобой сейчас, Михаил Леонидович.
Он улыбнулся, и его косящие глаза весело заблестели:
– Я никогда еще не любил Пушкина так, как сейчас. Не умирать с Пушкиным. А жить с ним надо.
Но ведь и Гумилеву тогда, хотя он этого совсем не предчувствовал, оставалось, как поется в советской песне, – “до смерти четыре шага”.
Декабрь 1920 года. В Доме литераторов, как всегда, светло, тепло и по-домлитски уютно. Уютно совсем новым уютом, о котором до революции никто и понятия не имел.
Длинный хвост тянется к стойке, где две милые дамы наливают в тарелки, миски и жестяные банки – навынос – похлебку с моржатиной, стараясь сдобрить ее любезным: “Сегодня, кажется, очень удалась”.
Все как всегда. И посетители все те же. И вдруг, именно вдруг, неожиданно в хвосте появляется странная фигура, совершенно не похожая ни на писателей, ни на спутников кавалерственных дам. Вообще ни на кого не похожая. Ни на кого и ни на что. Малиновые высоченные валенки, меховая шапка повязана сверху по-бабьи серым шерстяным платком, под меховой шапкой большие очки, за ними глаза, зоркие, как у охотников в северных лесах. Пальто перетянуто ремнем, из кармана выглядывают пестрые варежки. В одной руке ярко начищенная медная кастрюля, в другой – зеленый мешок и палка.
– Ремизов, Алексей Михайлович, – шепчет мне Гумилев и поспешно встает. – Пойдемте. Я вас представлю ему.
“Представлю”, а не познакомлю с ним – от почтения. Я и сама не знаю, куда деваться от почтения и смущения. Но все же иду за Гумилевым.
Ремизову уже успели налить полную кастрюлю похлебки. Он, горбясь, пристраивает ее в свой мешок, что-то по-старчески ворча. Гумилев склоняется перед ним в преувеличенно церемонном поклоне:
– Алексей Михайлович, позвольте вам выразить… Ваше посещение – честь для Дома литераторов и для нас всех…
Ремизов выпрямляется, быстро кладет свой мешок на чей-то стол перед каким-то едоком и, освободив руку, делает ею что-то вроде козы, собирающейся забодать Гумилева:
– А вот он где, кум-Гум, куманек-Гумилек! – задорно взвизгивает он, сразу из старичка превращаясь в школьника. – А мне моржатинки захотелось. Никогда не едал. Грех не попробовать. Как услыхал, что тут моржатину дают, решил Серафиму Павловну угостить и сам полакомиться – если съедобная.
Ремизов поворачивается ко мне:
– А вы такая, как я думал.
Я смущенно краснею. Что значит “такая”? И разве он мог обо мне “думать”?
– Ну, домой, чтобы не простыла.
Он подхватывает свой мешок с кастрюлей. Мы провожаем его в прихожую, Гумилев открывает входную дверь.
– Заходите, Николай Степанович, чайку морковного попить, Серафима Павловна вам рада будет, – с чисто московским гостеприимством приглашает Ремизов. – И вы приходите, – это мне. – И вам Серафима Павловна рада будет.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: