Дмитрий Быков - Советская литература: мифы и соблазны [litres]
- Название:Советская литература: мифы и соблазны [litres]
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент АСТ (Только ЛитРес)
- Год:2020
- ISBN:978-5-17-119604-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Дмитрий Быков - Советская литература: мифы и соблазны [litres] краткое содержание
В Лектории «Прямая речь» каждый день выступают выдающиеся ученые, писатели, актеры и популяризаторы науки. Их оценки и мнения часто не совпадают с устоявшейся точкой зрения – идеи, мысли и открытия рождаются прямо на глазах слушателей. Вот уже десять лет визитная карточка «Прямой речи» – лекции Дмитрия Быкова по литературе. Быков приучает обращаться к знакомым текстам за советом и утешением, искать и находить в них ответы на вызовы нового дня. Его лекции – всегда события. Теперь они есть и в формате книги. «Советская литература: мифы и соблазны» – вторая книга лекций Дмитрия Быкова. Михаил Булгаков, Борис Пастернак, Марина Цветаева, Александр Блок, Даниил Хармс, Булат Окуджава, Иосиф Бродский, Сергей Довлатов, Виктор Пелевин, Борис Гребенщиков, русская энергетическая поэзия… Книга содержит нецензурную брань
Советская литература: мифы и соблазны [litres] - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Был домик в три оконца
В такой окрашен цвет,
Что даже в спектре солнца
Такого цвета нет.
Он был еще спектральней,
Зеленый до того,
Что я в окошко спальни
Молился на него
Я верил, что из рая,
Как самый лучший сон,
Оттенка не меняя,
Переместился он… [66] 1976 г.
Помолиться этому домику за то, что он такой зеленый, этому дождю за то, что он так вовремя, – это так естественно!
Лиловая в Крыму и белая в Париже,
В Москве моя весна скромней и сердцу ближе,
Как девочка в слезах. А вор в дождевике
Под дождь – из булочной с бумажкой в кулаке,
Но там, где туфелькой скользнула изумрудной,
Беречься ни к чему и плакать безрассудно,
По лужам облака проходят косяком,
Павлиньи радуги плывут под каблуком,
И девочка бежит по гребню светотени
(А это жизнь моя) в зеленом по колени,
Авоськой машучи, по лестнице винтом,
И город весь внизу, и гром – за нею в дом… [67] «Первая гроза», 1967 г.
Сама ударность этой последней строки «И город весь внизу, и гром – за нею в дом…», которая передает и грохот грома, и цокот каблуков, – как это здорово! Это Господь. И любые попытки говорить здесь о смысле – ни к чему.
Но есть и вторая, на мой взгляд, довольно грозная и более трагическая причина, по которой прямое общение Тарковского с Господом осуществляется так редко, да и сама тема Бога появляется так мало. Советская поэзия, особенно в позднесоветские годы, сильно грешила религиозными исканиями. Это уже почти дозволялось. Это было такое поминание Господа всуе, после которого Кушнер в 1971 году писал:
Прости меня, Боже,
Губу прижимаю к губе,
Я больше не буду
Ни с кем говорить о тебе, —
и потому желание Тарковского воздержаться от интеллигентского трепа людей, которые Библию не читали, имеет под собой некоторую почву. Но особенно трагично, что тема Бога у него никогда не была мирной, никогда не была благодарственной и тем более счастливой. Ангел Господень всегда нас перемалывает, и если прилетает ангел – особенно отчетливо это видно у Тарковского в «Чистопольской тетради» (1941), – то это ангел истребления. Может быть, страшные мысли на эту тему явились Тарковскому именно во время бомбежек, на московских крышах, где он дежурил вместе с Шенгели. Тарковский, человек нервный, по собственным воспоминаниям, относился к этому без восторга, а Шенгели говорил будничным языком на подчеркнуто будничные спокойные темы и был величаво прекрасен. И как тут не вспомнить Пастернака, который рядом с нервным Катаевым острил: «Наверху зенитка, а под ней Зинаидка!» – имея в виду зенитную пушку и Зинаиду Николаевну.
Так вот, во время этих ночных дежурств с Шенгели Тарковский сочинил одно из самых странных своих теологических стихотворений, которое и читать-то страшновато:
Ангел видит нас, бездольных,
До утра сошедших в ад,
И в убежищах подпольных
Очи ангела горят.
Не дойдут мольбы до Бога,
Сердце ангела – алмаз.
Продолжается тревога,
И Господь не слышит нас.
Рассекает воздух душный,
Не находит горних роз
И не хочет равнодушный
Божий ангел наших слез.
Мы Господних роз не крали
И в небесные врата
Из зениток не стреляли.
Мы – тщета и нищета —
Только тем и виноваты,
Что сошли в подпольный ад.
А быть может, он, крылатый,
Перед нами виноват? [68] «Льнут к Господнему порогу…», 1941 г.
До таких обобщений и до таких вопросов в то время мало кто поднимался. Нужна была угловатая судьба и угловатая, нервическая натура Тарковского-старшего, чтобы прямо сказать в двадцатом веке достаточно очевидную вещь: божественная этика с человеческой не имеет ничего общего. Более того, то, что для Господа может быть пиром, праздником, для человека может быть гибелью. И вот это самоощущение человека, покинутого Богом, – не по злой воле, а просто потому, что их пути бесповоротно разошлись, – у Тарковского очень ценно.
Нестерпимо во гневе караешь, Господь,
Стыну я под дыханьем твоим,
Ты людскую мою беззащитную плоть
Рассекаешь мечом ледяным.
Вьюжный ангел мне молотом пальцы дробит
На закате Судного дня
И целует в глаза, и в уши трубит,
И снегами заносит меня.
Я дышать не могу под твоей стопой,
Я вином твоим пыточным пьян.
Кто я, Господи Боже мой, перед тобой?
Себастьян, твой слуга Себастьян [69] 1941 г.
.
«Твой слуга Себастьян» – конечно, явная отсылка к Иоганну Себастьяну Баху, поскольку Бах был одним из любимейших композиторов Тарковского, хотя и святой Себастиан очевиден.
Как бы мы ни относились к теологической лирике Тарковского, в его позиции есть несомненное мужество. И точно так же выстраиваются его отношения с родиной, о которой Тарковский написал очень мало. Его родина – это детство, пейзаж, родители, мифология, вещи начала двадцатого века.
Все меньше тех вещей, среди которых
Я в детстве жил, на свете остается.
Где лампы-«молнии»? Где черный порох?
Где черная вода со дна колодца?
Где «Остров мертвых» в декадентской раме?
Где плюшевые красные диваны?
Где фотографии мужчин с усами?
Где тростниковые аэропланы?
Где Надсона чахоточный трехдольник,
Визитки на красавцах-адвокатах,
Пахучие калоши «Треугольник»
И страусова нега плеч покатых?
Где кудри символистов полупьяных?
Где рослых футуристов затрапезы?
Где лозунги на липах и каштанах,
Бандитов сумасшедшие обрезы?
Где твердый знак и буква «ять» с «фитою»?
Одно ушло, другое изменилось,
И что не отделялось запятою,
То запятой и смертью отделилось… [70] «Вещи», 1957 г.
Отношения с родиной выясняются в единственном стихотворении из той же «Чистопольской тетради», которое называется «Беженец»:
Не пожалела на дорогу соли,
Так насолила, что свела с ума.
Горишь, святая камская зима,
А я живу один, как ветер в поле.
Скупишься, мать, дала бы хлеба, что ли,
Полны ядреным снегом закрома,
Бери да ешь. Тяжка моя сума;
Полпуда горя и ломоть недоли.
Я ноги отморожу на ветру,
Я беженец, я никому не нужен,
Тебе-то все равно, а я умру.
Что делать мне среди твоих жемчужин
И кованного стужей серебра
На черной Каме, ночью, без костра?
Это самоощущение беженца, который никому не нужен («тебе-то все равно, а я умру»), во многом роднит его отношение к Отечеству с его отношением к Господу. При такой высоте взгляда человеческое зло уже большой роли не играет. Мир вообще не самое уютное место. Мир вообще место, где фашизм, где советская власть, где чужая тупость, непечатание, наша личная старость, которая есть частный случай чего-то огромного, бесконечного, – не зла, но чего-то страшного, чужеродного. Ощущение мира как чего-то чужого и нечеловеческого, в котором нам приходится теплить свои одинокие человеческие огоньки, – постоянное ощущение Тарковского:
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: