Валентина Заманская - Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий
- Название:Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент «Флинта»ec6fb446-1cea-102e-b479-a360f6b39df7
- Год:2002
- Город:Москва
- ISBN:5-89349-302-8, 5-02-022528-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Валентина Заманская - Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий краткое содержание
Изучение экзистенциальной традиции в русской литературе – новое и весьма перспективное направление в исследовании художественной литературы XX века. Исходя из категории «художественное сознание» как основополагающей при интерпретации литературного процесса, автор рассматривает события и факты русской литературы XX века в тесной связи с развитием литературы европейской.
Интерпретация творчества русских и европейских писателей с использованием контекстно-герменевтического метода позволила наглядно продемонстрировать единство экзистенциальной парадигмы культурной жизни в России и Европе XX века.
Реконструируя русско-европейские писательские диа– и полилоги (С. Кьеркегор – Ф. Тютчев – Л. Толстой – Ф. Достоевский – А. Шопенгауэр – Ф. Ницше – Ф. Кафка – А. Белый – Л. Андреев – Ж. – П. Сартр – А. Камю – И. Бунин – В. Набоков – Г. Иванов и др.), автор очевидно демонстрирует параллелизм, а подчас и первенство русских писателей в развитии экзистенциальной традиции.
Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Все обдумано и все понято.
Если б не бессонная тоска,
Здесь бы мне жилось почти приятно
И спокойно очень…
…………………………………….
Если бы забыть, что я иду
К смерти семимильными шагами.
«Ценой собственной гибели» вошел в литературу Г. Иванов и «занял в ней очень важное, одному ему принадлежащее место (Е. Витковский). Это место поэта, которому – единственный раз – открылась тема собственной гибели и стала сюжетом и его поэзии, и его века. Избрав в собеседники Тютчева, экзистенциалиста до экзистенциализма, Г. Иванов открыл и узаконил свое место в литературе: экзистенциалиста в век экзистенциализма.
«Посмертный дневник» и пути к нему – это невымышленное искусство, невымышленная красота, невымышленные слезы. Это невымышленная правда самого экзистенциального сознания. «История моей души. Я хочу ее воплотить, но умею только развоплощать», – в «Распаде атома» писал Г. Иванов. Парадоксально, что воплощение души ему далось, когда он писал о развоплощении плоти. Поэт и сам удивлен этим парадоксом:
В награду за мои грехи,
Позор и торжество,
Вдруг появляются стихи —
Вот так… Из ничего…
Стихи 1943–1958 гг. появляются «из ничего» – из той самой толстовской экзистенциальной ситуации, когда перед тобою дверь / Распахнута в восторг развоплощенья.
Г. Иванов гениально ощутил, что новым веком непоправимо утрачена трагедия и судьба Анны Карениной: «останется игра ума и таланта, занятное чтение, не обязывающее себе верить и не вызывающее больше веры». Он уловил экзистенциальный поворот Льва Толстого к новому веку: переход через ту «неизбежную черту, границу, за которой – никакого утешения вымышленной красотой, ни одной слезы над вымышленной судьбой». Он безошибочно понял смысл перехода Толстого к невымышленной красоте и невымышленным слезам «Смерти Ивана Ильича». О двух Ивановых, об изменах его и таинственных преображениях писали немало. Но границы преображений определялись условно. Если и были два Иванова, то Иванов до «Распада атома» и после. Другой Иванов начинается в 1940—1950-е годы; его нет еще ни в «Розах», ни в «Отплытии на остров Цитеру».
Другой толстовский («Смерти Ивана Ильича») Иванов начинается с поразительно иной интонации «Портрета без сходства», «Дневника» с его эпилогом – «Посмертным дневником». Единую экзистенциальную ситуацию – сюжет собственной смерти организует и воплощает абсолютно новая интонация. Она выше любого, самого безыскусного искусства. Перед ней – «искусство лжет, / Ничего не открывая», а «Поэзия: искусственная поза…». Интонация «Портрета без сходства» и «Дневника» с «Посмертным дневником» – это интонация последней правды, какой является предсмертная исповедь человека как такового. Если забыть, что Г. Иванов поэт русского зарубежья, а значит, мог говорить, что думал и чувствовал, и в 1930-е, и в 1950-е годы, то в соответствии с принципом оптимистической трагедии можно признать: «сегодня сомнений уже нет – не умер, ибо «выиграл игру…» (Е. Витковский). Но как человек – умер. Другая интонация позднего Иванова – полное подтверждение тому, что вторая утрата (как человек) для него важнее, со вторым (жизнью как человека) расставаться больнее и страшнее. И если бы можно было выбрать, выбрал бы второе: жить как человек. Все прочие версии интерпретации этих стихов – ложь, искусственная поза. Правда – одна:
Я бы зажил, зажил заново
Не Георгием Ивановым,
А слегка очеловеченным
………………………………
Первым встречным-поперечным —
Все равно какое имя там…
На пределе этой правды – последней и главной, если не лицемерить, для каждого человека и рождается интонация стихов 1940—1950-х годов, интонация другого Иванова. Это толстовский Иванов: как Толстой, сумевший заглянуть в глаза последней человеческой правде; как Толстой, застывший «точно у края природы, в какой-то последней стихийности» (Айхенвальд), и шагнувший за этот край дальше Толстого: сюжет поздней поэзии – его собственная смерть, «пограничная ситуация» неизлечимо больного поэта» (Г. Мосешвили). Жанрово и интонационно эта поэзия создается на зыбкой границе предсмертного дневника и посмертного дневника.
Г. Иванов ни в одной строчке не фальшивит. Это и прежде ему не свойственно: когда не было повода писать о Я, он «не входил» в свои стихи: Если бы жить… Только бы жить… Но когда стихи рождаются на границе предсмертного дневника и посмертного дневника, то есть за пределами любой последней искренности, то читать их надо по законам этого жанра: не только то, что сказано (предсмертно-искренне), но и то, что умолчалось, то, что слово не выскажет, – ему не под силу. Только интонации под силу высказать боль и страх, неслышное рыдание и одиночество обреченного, последнее непонимание между остающимися жить и уходящим, сожаление и бессильное «если бы…» (Если бы забыть, что я иду, / К смерти семимильными шагами…), весь диапазон «Может быть» (от А, может быть, еще и не конец, до может быть, …я умру / Не позже, чем на будущей неделе?). Между словом и интонацией есть еще сознание. Не случайно ни в одном другом стихотворении не подступает так близко к поэту Тютчев, которому удалось наиболее чутко услышать бездны и прародимые хаосы человеческого сознания:
Сознанье, как море, не может молчать,
Стремится сдержаться, не может сдержаться,
Все рвется на все и всему отвечать,
Всему удивляться, на все раздражаться
………………………………………….
И вновь началось
Сиянье, волненье, броженье, движенье.
В конечном счете, и вполне понятийную, логическую стихию – стихию сознания – под силу выразить только интонации, не слову! Важнейшая особенность поздних стихов Г. Иванова заключается в том, что единая экзистенциальная ситуация, сюжет смерти поэта как экзистенции человека материализуется, воплощается непосредственно только в сюжете интонационном – едином для всей толстой книги Г. Иванова (стихи 1943–1958 гг.), которую он готовил к изданию в Америке под редакцией Романа Гуля. Осознанный и неосознанный одновременно интонационный сюжет диктует законы построения всей «толстой книге».
Растворяется, отступает вглубь богатая в прежних книгах ивановская образность: толстая книга была бы экономной, сдержанной, бедной образно. Принцип отбора образной фактуры определен самим поэтом:
Поговорим с тобой о самом важном,
О самом страшном и о самом нежном,
Поговорим с тобой о неизбежном…
Самое важное и неизбежное и осуществляет жесткий отбор образной палитры циклов. То сияние, которое создавалось еще в «Розах» и в «Отплытии на остров Цитеру» звездами, льдом, месяцем, всеми оттенками синего (не только в цветовом его воплощении, но и музыкальном, аллитерационном), эфиром, полетом, в «Портрете без сходства» исчезает. Если и появляется хрупкий лед, то это лед небытия; если и появляются весны, закаты, облака, то это тишина и слава / Весны, заката, облаков…. Над всем холодное ничто – купол нового ивановского неба, у которого есть конкретная антиномия: Чернеет гибель снизу…. Больше нет того бездонного сияния, которое было пейзажем мирового торжества; сияет теперь – лишь вечное страданье. Но зато образная палитра приобретает откровенно философский и даже экзистенциальный характер: почти в рискованной дозировке употребляются абстрактные существительные – развоплощенье, освобожденье, одиночество, непониманье.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: