Арам Асоян - Данте в русской культуре
- Название:Данте в русской культуре
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент «ЦГИ»2598f116-7d73-11e5-a499-0025905a088e
- Год:2015
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:978-5-98712-210-5
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Арам Асоян - Данте в русской культуре краткое содержание
Монография посвящена изучению смыслопорождающей рецепции «Божественной комедии» художественным, художественно-критическим и художественно-философским сознанием русских писателей XIX – начала XX в. В центре внимания автора филиация дантовских мотивов в русской литературе и типологические связи русской классики с образной системой «Комедии», её этико-идеологическим универсумом. Автор отмечает, что освоение дантовского наследия русским художественным сознанием оказалось благодатно не только для русской, но и для мировой культуры, а русский контекст расширил представление об уникальном вкладе Данте в самопознание европейского человека.
Данте в русской культуре - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
И в сонной мгле, что шепчет безглагольно,
Единственная светится рука
И держит сердце радостно и больно… [694]
В пользу нашего предположения свидетельствует также посвящение, с которым печаталась первая часть книги „Cor ardens“: „Бессмертному свету Лидии Дмитриевны Зиновьевой-Аннибал, той, что, сгорев на земле моим пламенеющим сердцем, стала из пламени свет в храмине гостя земли. Esse cor ardens [695]той, чью судьбу и чей лик я узнал в этом образе Мэнады [696] – „с сильно бьющимся сердцем“… как пел Гомер, когда ее огненное сердце остановилось“ [697]. Эти строки перекликаются с дневниковой записью Вяч. Иванова, рождающей еще более отчетливые ассоциации с „Vita Nuova“: „Лидию видел с огромными лебедиными крыльями, – писал после ее смерти Иванов. – В руках она держала пылающее сердце, от которого мы оба вкусили: она – без боли, а я с болью от огня. Перед нами лежала, как бездыханная, Вера [698]. Лидия вложила ей в грудь огненное сердце, от которого мы ели, и она ожила; но, обезумев, с кинжалом в руках, нападала в ярости на нас обоих и, прижимаясь к Лидии, говорила про меня: „он мой!“. Тогда Лидия взяла ее к себе, и я увидел ее, поглощенную в стеклянно-прозрачной груди ее матери“ [699]. Некоторые мотивы рассказа как будто повторяют мистические темы и самоубийственно обостренную чувственность того же сонета из третьей главы „Новой жизни“:
Уж треть часов, когда дано планетам
Сиять сильнее, путь свершая свой,
Когда Любовь предстала предо мной
Такой, что страшно вспомнить мне об этом:
В веселье шла Любовь; и на ладони
Мое держала сердце; а в руках
Несла мадонну, спящую смиренно;
И, пробудив, дала вкусить мадонне
От сердца, – и вкушала та смятенно.
Потом Любовь исчезла, вся в слезах [700].
Учесть подобные переклички кажется совершенно необходимым. Они корректируют восприятие и отдельных циклов, скажем, таких, как „Золотые сандалии“, „Любовь и Смерть“, „Венок сонетов“, „Спор“ (поэмы в сонетах) и всего сборника от первой до последней страницы. В этих стихах Иванов, вслед за Данте, переносил любовную страсть в трансцендентный мир. И делал это не стихийно, а эстетически осознанно. Когда он писал, что Данте через святыню любви был приведен к познанию общей тайны [701], то имел в виду и себя.
Иванов полагал, что именно опыт большой любви вернул ему веру в трансцендентное бытие [702]. Посвящение в „высшую реальность“, которое мыслилось аналогичным духовному преображению автора „Vita Nuova“ (недаром поэт писал о Лидии: „Друг через друга нашли мы каждый себя и более, чем только себя; я бы сказал: мы обрели Бога“ [703]), повлекло за собой дантовские мотивы в любовной лирике Иванова. Свойственная роману Данте атмосфера мифа и сна стала характерной принадлежностью стихов, адресованных памяти Л. Д. Зиновьевой-Аннибал, и, в частности, тех, которые обращены к Маргарите Сабашниковой [704]. Летом 1908 г. Вяч. Иванов помечал в дневнике: „42 сонета и 12 канцон должны, по меньшей мере, войти в мою будущую книжку „sub specie mortis“ по числу лет нашей жизни и лет жизни совместной“ [705]. Запись знаменательная, если учесть роль, какую играло число в символике Данте. Семантизируя число канцон и сонетов, Иванов создавал свою собственную мифопоэтическую систему, типологичную сакрализованной, характерной для „Новой жизни“ и „Божественной комедии“. Познакомившись с первыми стихами книжки, вероятно, с ее замыслом, М. Кузмин советовал ему написать „соединительный текст (прозаический комментарий. –A.A.) по образцу „Vita Nuova“» [706]. Конечно, для Вяч. Иванова была значима не только традиция Данте, но и Петрарки. Его „Canzone I in morte di Laura“ он избрал эпиграфом к циклу „Любовь и Смерть“ [707]. Причем образ Лидии в этом цикле, как и Лауры в стихах Петрарки, не претворялся в символ высшего существа. Ни Лаура, ни Лидия не ангелизировались, их земная красота не приобретала сакральный или всецело небесный смысл [708]. Вместе с тем в канцонах и сонетах Вяч. Иванова царило родственное скорее Данте, нежели Петрарке, настроение, которое находило удачное выражение в одном из стихов поэмы „Спор“: „Тесна любви единой грань земная…“ (ч. 2, с. 21).
Эта строка и предполагала перенесение любовной страсти в потусторонний мир. Но если мистицизм Данте не лишал его поклонения своей мадонне, человеческого величия и благородной жизненной силы, то Вяч. Иванова мистика вела к эйфории, которая вытесняла подлинный драматизм. В дневнике 1909 г. он записал любопытный разговор с Маргаритой Сабашниковой: „Сегодня вечером: – Почему не нравятся мои сонеты – не эстетически, а субстанционально? – Потому что вы в них бальзамируете“ [709]. „Бальзамируя“, Иванов не столько предохранял Лидию от забвения, сколько доводил чувство к ней до изощренных превратностей. Через неделю после разговора с Сабашниковой он занес в дневник запись о посещении праха Л. Д. Зиновьевой-Аннибал: „Погружая руки в землю могильной насыпи, я имел сладостное ощущение прикосновения к Ее плоти“ [710]. Такие переживания, видимо, и рождали исполненные невероятной экзальтации, но „эстетически“ безукоризненные стихи:
Зловредный страж, завистник, соглядатай! –
Воскликнул я. – О смерть, скупой евнух!
Ты видела сладчайший трепет двух
И слышала, что в нас кричал Глашатай
Последних правд! – восторг души, объятой
Огнем любви! Когда б, таясь, как дух,
Не тать была, а добрый ты пастух, –
Твоих овец ты б увела, вожатый,
Не разлучив, в желанные врата!
И на одной застыли б мы постели,
Она и я, прижав к устам уста;
И на костре б одном сердца сгорели,
И две руки единого креста
В борении одном закостенели [711].
В „Cor ardens“, где напечатан этот сонет, один из разделов книги также озаглавлен по латыни – „Rosarium“. В католическом обиходе розарий соотносится с особой молитвой, соединенной с размышлениями о пяти „радостных“, пяти „скорбных“ и пяти „славных“ таинствах богородицы, а сама роза почитается атрибутом богоматери [712]. В стихотворении „Ad Rosam“ Иванов писал:
Тебя Франциск узнал и Дант-орел унес
В прозрачно-огненные сферы.
Ревнуют к ангелам обитель нег – Пафос –
И рощи сладостной Киферы [713].
В религиозно-мистическом знании Франциска Ассизского, его мистическом опыте роза, как известно, имела особенное значение [714]. В одном ряду с ней мыслилась и Небесная роза Данте, где „божественное слово“ прияло плоть ( Рай, XXII, 73–74). В экстатическом видении поэта она представала в виде огромной розы, лепестками которой были все души праведных, а высшей из них – дева Мария. В XXXI песне „Рая“ Данте сообщал:
Так белой розой, чей венец раскрылся,
Являлась мне Святая Рать высот,
С которой агнец кровью обручился.
Интервал:
Закладка: