Станислав Рассадин - Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
- Название:Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Текст
- Год:2008
- Город:Москва
- ISBN:978-5-7516-0680-0
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Станислав Рассадин - Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы краткое содержание
История жизни и творчества замечательного писателя и мыслителя России XVIII века Дениса Ивановича Фонвизина. В книге даны яркие портреты Екатерины Второй, Г. Р. Державина, Н. И. Панина и многих других виднейших личностей той эпохи.
Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Кумиром его, как и многих, был Вольтер; будучи послан в 1769 году курьером в Италию, к Алексею Орлову, Козловский не удержался и сделал крюк, дабы заехать в Ферне и повидать «поседелого циника».
Человек талантливый, пылкий, умеющий переспоривать и убеждать, он, конечно, влиял на Дениса Ивановича, и тот был его неотлучным спутником и сочленом общества, в котором Козловский главенствовал.
Вернемся к «Признанию»:
«…вошел в общество, о коем я доныне без ужаса вспомнить не могу. Ибо лучшее препровождение времени состояло в богохулии и кощунстве. В первом не принимал я никакого участия и содрогался, слыша ругательство безбожников; а в кощунстве играл я и сам не последнюю роль, ибо всего легче шутить над святыней и обращать в смех то, что должно быть почтенно. В сие время сочинил я послание к Шумилову, в коем некоторые стихи являют тогдашнее мое заблуждение, так что от сего сочинения у многих прослыл я безбожником. Но, Господи! Тебе известно сердце мое; Ты знаешь, что оно всегда благоговейно Тебя почитало и что сие сочинение было действие не безверия, но безрассудной остроты моей».
Конечно, как позабыть, что тенденциозная эта автобиография — покаяние человека, который разбит параличом и жизнью и, будучи привезен в университетскую церковь, назидает студентам:
«Дети! Возьмите меня в пример: я наказан за свое вольнодумство…»
Учтем это; учтем и то, что отречение могло быть и не вовсе искренним, по крайней мере, могло сочетаться с отеческой гордостью за проказливых, но смышленых детищ. Эта гордость как раз и запечатлена в воспоминаниях Ивана Ивановича Дмитриева, видевшего Фонвизина в прямом смысле на пороге кончины:
«Он приступил ко мне с вопросами о своих сочинениях: знаю ли я Недоросля? читал ли Послание к Шумилову, Лису-Казнодейку; перевод его Похвального Слова Марку Аврелию? и так далее; как я нахожу их?»
Это же своего рода «избранное», оглавление его, указанное самим сочинителем, то, что особенно потешило в свое время авторское тщеславие. Пожалуй, прежде всего именно тщеславие, ибо тут предпочтен отбор скорее не по степени совершенства, но по степени успеха. «Недоросль» рядом (например) с повестью «Каллисфен» означал бы: это то, что наиболее удалось. «Недоросль» рядом со стихотворными опытами молодости — то, что нашумело.
Что бы там ни было, однако «Чистосердечное признание» невозможно рассматривать как свидетельство документально-объективное. И все-таки главное Фонвизин тут сказал: «Послание к слугам» в самом деле было действие не тяжкого безверия, а легкой остроты.
«Ужасного тут очень мало, — заметил по тому же поводу Георгий Валентинович Плеханов, — перед нами просто-напросто одна из самых низших стадий развития скептицизма». И эта поддержка, пришедшая к фонвизинскому покаянию с неожиданной стороны, доказывает окончательно: да, так и было.
Русское вольтерьянство всегда было неглубоким — во всяком случае, как явление повальное. Во времена молодости Пушкина культ Вольтера привился, пожалуй, более органично; почва была изрядно взрыхлена мотыгой… нет, уже плугом цивилизованности, а сама она в европейском своем наряде становилась все более частой гостьей, даже хозяйкою; война же двенадцатого года довершила дело, офицеры принесли с нее, по выражению Вяземского, «французскую болезнь».
Болезнь оказалась заразительной для русского общественного организма — но ежели говорить не о политике, а о философии и об искусстве, то ими идеи Просвещения и, в частности, Вольтера были усвоены слабо, иногда даже исторгнуты с болью и отвращением — взять хотя бы Пушкина, начавшего с обожествления Вольтера (что само по себе говорит о потребности в божестве, ибо истинный безбожник в идолах не нуждается), а кончившего борьбою с ним и с его влиянием, едва ли не ненавистью.
Скепсис, ирония, трезво расчленяющий анализ — к добру ли, к худу — не рождали у нас богатых плодов, в отличие от Запада, историческая судьба которого привела к обособлению и культивированию понятия «личность», лучшим проявлением чего явился расцвет духовной и интеллектуальной независимости человека, худшим — индивидуализм, обративший эту прекрасную независимость в разрыв связей с людьми и человечеством. Обе крайности, и счастливая, и мрачная, питались соками Просвещения; для самоопределяющейся личности анализ оказывался важнее синтеза (на какой-то срок, во всяком случае), недреманное око рассудка — надежнее безотчетных порывов сердца, Ирония — полезнее воспарений… Фонвизинское вольтерьянство по сравнению с пушкинским было молодо вдвойне: молод он сам, молода и русская мысль, при Пушкине повзрослевшая. И веселое его безбожие не стоит воспринимать слишком всерьез, как итог мучительных исканий.
Хотя — воспринимают.
Авторы книг, горячо одобряющие атеизм «Послания к Шумилову», вероятно, правы по-своему, и все же колоссальна разница между атеизмом Дидро или Гельвеция, атеизмом научным, который есть столь же выношенный и даже выстраданный плод, как сама вера, и безверием, воспринятым из чужих рук, схваченным с лету, в основе которого не знание, а лишь сомнение. Знание — основательно и непреходяще, сомнение — временно, оно должно разрешиться в ту или иную сторону. И у двух этих видов атеизма прежде всего различное нравственноесодержание.
Ключевский писал — как раз о фонвизинском времени:
«Новые идеи нравились, как скандалы, подобно рисункам соблазнительного романа. Философский смех освобождал нашего вольтерианца от законов Божеских и человеческих, эмансипировал его дух и плоть, делал его недоступным ни для каких страхов, кроме полицейского, нечувствительным ни к каким угрызениям, кроме физических, — словом, этот смех становился для нашего вольнодумца тем же, чем была некогда для западного европейца папская индульгенция, снимавшая с человека всякий грех, всякую нравственную ответственность…»
«Смех освобождал…» Но освобождение-то было мало что опасным нравственно, оно было формой несвободы:
«Потеряв своего Бога, заурядный русский вольтерианец не просто уходил из Его храма как человек, ставший в нем лишним, а, подобно взбунтовавшемуся дворовому, норовил перед уходом набуянить, все перебить, исковеркать и перепачкать».
«Дворовый» — таково выразительное имя этого сына несвободы. А образ действий его — ее проявление: он и взбунтовавшись ведет себя по-рабски.
Резкость слов историка к Фонвизину относить обидно; коли так, то и не будем. К тому же речь шла о вольтерьянце заурядном, а уж Фонвизин-то…
Но — стоп! В том-то и штука, что, во многих, чуть не во всех отношениях человек выдающийся, Денис Иванович как вольтерьянец именно зауряден. Снова повторюсь: он — как все.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: