Евгений Богат - Бессмертны ли злые волшебники
- Название:Бессмертны ли злые волшебники
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Молодая гвардия
- Год:1967
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Евгений Богат - Бессмертны ли злые волшебники краткое содержание
Это неожиданная книга. В ней документальное повествование переходит в художественные новеллы, а поэтические этюды о человеческих характерах перерастают в философские размышления о жизни. Происходит это потому, что автор открывает перед читателем лабораторию своей мысли. Его мысль упорно хочет проникнуть в тайны человеческих судеб, понять законы, управляющие человеческими отношениями и человеческими поступками, найти истоки человеческих взглядов на добро и зло. А когда мысль не стоит на месте, когда она ищет, то ей приходится вбирать в себя очень многое. Это целый поток историй, конфликтов, воспоминаний, ассоциаций…
Это книга о любви и о счастье, о людях, одержимых страстью творить в мире добро, о таланте видеть жизнь удивленными глазами.
Вечные проблемы — добро и зло, любовь и ненависть, бескорыстие и скупость, вдохновение и приземленность — получают у автора современное звучание. Оставаясь вечными, они приобретают новые оттенки, обогащаются духом нашей эпохи, авторским видением.
Бессмертны ли злые волшебники - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
С этими мыслями я стал читать статью Леона Эделя в журнале «Нью-Йорк таймс бук ревью» «Секс и роман».
Рассматривая литературу Запада, Леон Эдель говорит вещи едкие и неглупые.
«По сути дела, — пишет он о современных романистах, — нередко чувствуется, что они обращаются к спальне, потому что это самый легкий способ избежать рассказа о жизни в других комнатах и о сложности человека. Можно понять автора, описывающего в своем романе, как его герой чистит зубы — некоторые делают это с большим эффектом, — но мы запротестуем, если писатель начнет угощать нас сценой чистки зубов через каждые две главы. А вот сцены в спальне зачастую назойливо повторяются, как будто автор видит особую добродетель в подробной летописи каждого свидания».
«В старых романах главным вопросом было, доберутся ли когда-нибудь герой и героиня до спальни…»
«Ну нет, — подумал я. — Это ли главный вопрос „Манон Леско“ или „Анны Карениной“?» Сам Леон Эдель показывал в журнале «Нью-Йорк таймс бук ревью» блистательный образец ухода от «сложности человека».
Мне надоело читать; я подошел к окну. Медленно рассветало. Большой город выступал из рассеивающейся мглы, казался таинственным, незнакомым. Сейчас в нем можно было увидеть все города, в которых бывал или о которых читал, как в голосе большого колокола можно услышать при желании все голоса: от удара молота о наковальню до шороха морской волны по песку… И я узнавал Стокгольм, Варшаву, Вольтерру и… тот старый-старый испанский город с похожими на дно ущелий тысячелетними переулками — город «Главной улицы»! По этому городу, горбясь от горя, шла неточной походкой женщина с безвольно опущенными руками и удлиненным некрасивым лицом: высокий, почему-то незагорелый, несмотря на южное солнце, лоб и детски беспомощный подбородок. Она шла, как идут во время землетрясения, ощущая колеблющуюся землю, боязливо отталкиваясь ладонями от старинных стен, хотя ни один сейсмограф в мире ничего не показывал, должно быть, потому, что обвал тойокеанской горной цепи, о которой рассказывал редактор, не регистрируется и сверхсовременной, сверхчувствительной аппаратурой.
Большой город за моим окном все больше освобождался от утреннего тумана, и я узнавал в нем все новые города: Париж, Прагу, Милан… Я пожалел, что тысячи ночей спал в такие минуты и видел мой город уже тогда, когда он становился самим собой.
Подобную фантастическую смену городов, архитектурных стилей, юга и севера, запада и востока я видел только однажды — в талантливом итальянском документальном фильме «Собачья жизнь». Он рассказывает подробно, ошеломляюще контрастно о современном мире: о ресторанах для миллионеров с деликатесами в виде жареных муравьев и о нищих умирающих старухах Гонконга, о тоскующих на комфортабельных лайнерах аристократах и о ловцах жемчуга, которым акулы отгрызли руки и ноги.
В этом фильме незабываемо показано, как умирает черепаха, утратившая из-за атомной радиации инстинкт ориентировки. Ей кажется, что она тянется к морю — к воде и жизни, а она все дальше уходит в мертвые пески. Она тонет в них, медленно, мучительно умирая, зарываясь маленькой черной беспомощной головой, делая уже из последних сил еще один еле уловимый шаг — будто бы к морю, к жизни.
Когда умирает черепаха или черный носорог (я видел однажды запечатленную на кинопленке агонию черного носорога: огромная, тихо затихающая живая гора, безобразная, с почти человеческими умоляющими глазами), то это почему-то потрясает больше, чем если умирает красивое, изящное животное, ну скажем, олень. Может быть, потому, что вместе с черепахой и черным носорогом погибает какая-то возможность высших осуществлений, заключенная, видимо, во всем живом.
Но это уже мистика, которую можно объяснить только бессонной ночью. А если попробовать мыслить более строго и точно, то в этой черепахе можно, пожалуй, увидеть образ любви в современном мире. Так сказать, развернутую метафору любви…
Я вернулся к столу, уложил бумаги на место — в жесткое картонное ложе папки с надписью «Нравственная невесомость» — и вдруг подумал, что редактор, возможно, дал мне это задание не только потому, что такая статья нужна газете, но и из чисто педагогических соображений.
Наш редактор любил воспитывать.
Что касается меня, то он часто и охотно трунил над моей «слепой влюбленностью во все современное».
«Возьмем океан…» — говорил он, развивая любимые мысли о поверхностных и глубинныхтечениях, мягко упрекая меня в том, что я увлечен поверхностными и недостаточно отчетливо чувствую и понимаю глубинные. Я слушал его, думая, что он сам недостаточно отчетливо понимает меня.
Мое отношение к современности носило в известной мере полемический характер. Я остро не люблю людей, которые хотели бы жить в иные эпохи, минувшие или будущие, — подобный выбор кажется мне немужественным и неблагородным. Смущенные сложностью и остротой современной жизни, эти люди охотно рассуждают о том, что «ушло», и о том, что «еще не вошло». Создается впечатление, что человек тянется к иным временам, потому что в чем-то он выше, чище, лучше современности. На самом же деле наоборот: современность выше его, хотя бы потому, что для деятельного участия в ней нужны волевые качества, которыми он, увы, не располагает.
И вот, споря с этими людьми, я действительно допускал раздражавшие редактора полемические заострения, утверждая иногда, что современная музыка ничуть не менее содержательна, чем классическая, а современная архитектура не имеет себе равных.
Но, впадая в гиперболы, я и на самом деле любил искренне современную музыку и особенно современную архитектуру: мне кажется, она становится все ближе к изменчивым, подвижным биологическим формам, и все ее странности воспринимаются мной, как реально существующие и повторенные в пластмассах, стали и стекле странности живого мира.
Я люблю самолеты, и порой на ночных аэродромах меня охватывало чувство такого восторга, которое, как казалось мне, невозможно было испытать ни на вокзалах, ни тем более в ямских селениях, в ожидании троек.
Может быть, это действительно поверхностное течение. Но я ощущал все время и глубинное, в какие-то минуты чувствуя его с особенной острой радостью. Одна из таких минут была у меня в Ленинграде, в зимний туманный день у дома, где жил в начале века Александр Блок.
Мне хочется, чтобы когда-нибудь написали книгу о женщинах, которым посвящали стихи великие поэты. О красавице Лесбии, жившей две тысячи лет назад в Риме и сводившей с ума поэта Катулла. Он писал ей в одном из стихотворений: «…обманутым сердцем можно сильнее хотеть, но невозможно любить», — открыв тем самым новые, до сих пор малоисследованные материки в человеческом сердце. О Лауре из Авиньона, которой Петрарка посвящал сонеты и канцоны двадцать лет при ее жизни и еще десять лет после ее смерти. Уже 65-летним человеком, в годовщину первой встречи с Лаурой — спустя сорок два года! — он достал рукопись давным-давно написанного сонета и заново его переписал: «…в год тысяча трехсот двадцать седьмой, в апреле, в первый час шестого дня, вошел я в лабиринт, где нет исхода».
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: