Роман Светлов - Печальные времена. Дамаский Диадох как представитель афинской школы неоплатонизма
- Название:Печальные времена. Дамаский Диадох как представитель афинской школы неоплатонизма
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Издательство РХГИ
- Год:2000
- Город:СПб
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Роман Светлов - Печальные времена. Дамаский Диадох как представитель афинской школы неоплатонизма краткое содержание
Для европейского Запада границей между античностью и «темными веками», предшествовавшими новому (средневековому) расцвету культуры, стало свержение последнего западноримского императора Ромула Августула; подобной границей для средиземноморского Востока явилось правление Юстиниана I (527—565 гг.). Грозная фигура неутомимого властителя, попытавшегося сцементировать державу на основе никейского православия и возвратить наследникам римского величия все, утерянное на Западе, вызывала и будет вызывать противоречивые суждения. Происходившая при Юстиниане «византийская реконкиста» — десятилетиями длившаяся борьба с германскими королевствами за Северную Африку, Италию, Испанию — менее чем на сотню лет вернула ромеям положение владык мира, омываемого водами Средиземного моря. Но в конечном итоге усилия Юстиниана подорвали силы государства. Уже при нем Византийская империя не смогла противостоять натиску славян, наводнивших ее территорию от Дуная до Пелопоннеса. А при Ираклии, пятом преемнике Юстиниана, арабы лишили византийцев последних надежд на мировое господство.
Печальные времена. Дамаский Диадох как представитель афинской школы неоплатонизма - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Слово схватывает предмет в неделимом акте именования. Данную сторону языка пытался анализировать в «Кратиле» Платон, а вслед за ним и более поздние античные этимологи, причем относится это не только к философам. Действительно, имя по своему смыслу напрямую соответствует сути вещи или, по крайней мере, тому сутевому, что существенно и необходимо для именующего ее. Потому-то и следует ожидать, что звучание имени, игра составляющих его фонем, совпадает или, по крайней мере, соответствует самому бытию называемого. Звучание при этом понимается как кардинальнейшая бытийная характеристика, которая способна втянуть в себя и удержать в своих границах все остальные [60] Географически далекой, но тем не менее весьма существенной параллелью этому могут бьггь споры между брахманами и представителями т. н. нетрадиционных индийских учений (джайнизм, адживикизм, буддизм) о «вечности звучания „Вед”». Считая, что любое произнесенное слово разрушимо, несубстанциально, как и все телесно (и душевно) сущее, буддисты и другие представители нетрадиционных учений подрывали этим основания представления брахманов о священном слове, соответствующем бытию и в своем соответствии сущему созидающем именование.
Но в таком случае имя становится неповторимым. Оно воспроизводит бытийное звучание только того, с чем совпадает; перенесение его на иную вещь невозможно [61] Скептическое отношение Платона к возможности этимологии привести нас к познанию бытия как такового, высказанное им в конце диалога «Кратил» («Можно, видимо, изучить вещи и без [их] имен» — 438е), мы пока оставляем за скобками, тем более что неоплатоники, соглашаясь со своим учителем, зачастую забывали о его выводах, едва обнаруживали оригинальную и подтверждающую их суждения этимологию.
.
Однако в человеческой речи слово функционирует отнюдь не как имя, хотя гипотеза об «именном» его происхождении весьма правдоподобна. Дело даже не в том, что язык является средством коммуникации. Важнее то, что он воспроизводит характеристики мышления, что и отметил Платон, написавший в «Софисте»: «Не есть ли мысль и речь одно и то же, за исключением лишь того, что происходящая внутри души беззвучная беседа ее с самой собой и называется у нас мышлением?» (263е) [62] И Дамаский говорит, что человеческая речь «составляется не только из таких вот речений и имен, но и из мысленных образов, аналогичных и изначально соответствующих им».
Но, поскольку мышление оперирует понятиями, язык же генетически и коммуникативно обращен к единичности эмпирических данностей, в последнем не происходит полного абстрагирования от многообразия феноменов. Язык, с данной точки зрения, занимает промежуточное положение между чистым мышлением и уникальностью соответствия имя—вещь. Он выполняет функции знаковой системы, где слово-знак жестко привязано к отнесенным к нему и вещи значениям лишь в рамках правил данной «языковой игры». При смене правил (установок сознания, исторических реалий, материальных условий жизни) у словазнака могут смениться «его» вещь, «его» значения или то и другое вместе. Слово само-по-себе в таком случае становится отвлеченной формой, обретающей созерцаемость и смысл только в реальном функционировании, в речевой практике [63] На что обращали внимание еще стоики, в частности в своем учении о τό λεκτόν.
. Но данная реальность, практика (или правила языковой игры!), обусловлена не только внутренними закономерностями. Перечисление ее условий уводит в дурную бесконечность, из чего античные философы не раз делали вывод о невозможности нахождения критерия истины при оценке однозначного рассудочного суждения (ибо оно функционирует как сущностным образом связанное с речевым выражением) [64] Наиболее замечательный пример такого вывода — зафиксированное Цицероном уже упомянутое нами выше скептическое утверждение о том, что «доказательство ослабляет очевидность». Данное утверждение опирается на т. н. скептические тропы, создателем концепции которых считается сам Пиррон; они же, в свою очередь, исходят из апорийных ситуаций, возникающих, как только мы начинаем понимать единицы речевой практики не как имена, а как знаки (например, троп «о постоянно и редко встречающемся»). См.: Секст Эмпирик. Три книги Пирроновых положений, 1.141—144.
. Слово «заманивает» мысль кажущимся бесспорным единством с ней [65] Дамаский говорит: «Впрочем, если доказательства и не подходят к единому, в этом нет ничего удивительного — ведь они человеческие, разделенные и более надуманные, чем дблжно. В действительности же они не подходят и к сущему, будучи вполне эйдетическими, и, пожалуй, даже к эйдосам, будучи выражены в словах» (см. параграф 5 публикуемого трактата).
. Между тем оно означает и конкретные обстоятельства («вот это», как сказал бы Аристотель) и, являясь знаком, может выступать представителем общего, родового. Подобная двойственность, конечно, важна для философствования, ибо она создает пространство логических спекуляций. Однако в ней же коренятся многие из апорий, сформулированных еще Аристотелем в III книге «Метафизики».
Слово создает фантомы уже хотя бы потому, что, лишенное именной целостности, оно грамматически делится на составляющие его «стихии»-слога и, наоборот, комбинируется из них («слова-бумажники» Л. Кэролла — по выражению Делеза — являются прямым развитием этой способности фантомизации речевой практики). Наконец, когда [66] Понятно, что «когда» здесь не несет прямого временнбго значения.
слово перестает восприниматься в качестве имени, на смену его звучанию, воспроизводящему само бытие предмета, приходит описание его признаков, создание классификационных систем, словесных портретов, где индивидуальное изображается при помощи предикатов, имеющих значение общего (например: «Лицо его было белым; он был курнос» — но белизна и курносость не являются исключительными признаками того, о ком идет речь; есть много белолицых людей, не меньше курносых, к тому же немало и тех, кто белолиц и курнос одновременно).
Следует также добавить, что со времен «Федра» и «Писем» Платона академики считали записанную речь, утратившую живое и неповторимое звучание слова-имени, злом, пусть даже и необходимым в учебных и полемических целях и ради сохранения информации (впрочем, тексты часто заучивались; письменное слово в таком случае являлось напоминанием и средством для освежения памяти, но не самой информацией). Различие письменного и устного подчеркнул и происходивший из Египта основатель первого неоплатонического кружка Плотин, писавший, что «мудрецы Египта, ведомые или совершенным знанием, или проницательностью, вложенной природой, желая мудро выразить свое понимание вещей, не прибегали к буквам, составляющим слова и предложения и указывающим на звуки голоса, которыми те и другие проговариваются, но взамен создавали некие статуи вещей — иероглифы...» [67] «Эннеады», V.8.6.
Иероглифическое письмо отличается от буквеннозвукового тем, что в его основе лежит неделимый символ. Оно столь же целостно и наглядно, как имя, ибо им не провоцируется деление слова на элементы [68] Мы имеем в виду только принцип, отмеченный Плотином, не отрицая, что египетские и другие иероглифы были достаточно сложными образованиями, «нагруженными» знаками-детерминативами и т. д. Тем более мы не хотим утверждать, что иероглифика не приводит к представлениям о структуре слова.
. В противоположность ему звуковое подразумевает абстрактное разделение именного единства слова на элементы.
Интервал:
Закладка: