Владимир Турбин - Exegi monumentum
- Название:Exegi monumentum
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:1994
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Владимир Турбин - Exegi monumentum краткое содержание
Exegi monumentum - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
«Жигули» поставил я на площадку. А там уже томился малость помятый «Москвич» Гамлета Алихановича, секретаря парткома УМЭ, пялила фары буланая «Волга» Веры Францевны, и в дверную ручку ее был воткнут букетик гвоздик.
Как войдешь к нам в УМЭ, В. И. Ленин стоит белогипсовый. У ноги его приладили телефон-автомат, и подошва его курносого башмака исчерчена именами и цифрами. Раньше телефон стоял между Лениным и товарищем Сталиным, но в известную пору благодатной и полной надежды «оттепели» самозваного классика убрали. Раскололи на части и, по слухам, утопили в Москва-реке — благо было довольно близко.
Итак, ректором у нас... дама. Вера Францевна Рот. Студенты ее величают иногда «Мадам», иногда «Фрау Рот».
Рот — из немцев. И притом не из доживающих свой век на севере Казахстана бывших немцев Поволжья, а из настоящих, немецких немцев. Говорят, что отец ее был деятелем Интернационала, уцелевшим каким-то чудом в тридцатые годы и в войну: он от Гитлера ушел, он от Сталина ушел, он от Гиммлера ушел, он от Берии ушел. Но исчез, кажется, в 1950 или в 1951 году, а его двенадцатилетняя дочь скиталась по каким-то приютам. Потом наступила уже известная «оттепель», девочку нашли и удочерили, тем более что Genosse Rot не только реабилитировали, но и орденом наградили посмертно. Девочка окончила наш УМЭ по кафедре античной эстетики, поступила в аспирантуру, защитила диссертацию о Платоне. Работала в Восточной Германии, в ГДР. И, глядь, стала она уже и доктором, а между делом и матерью двух очаровательных девочек-близнецов, Нади и Любы, а с недавних пор ее назначили (выбрали) ректором, сменив ею морально устаревшего адмирала в отставке Тюфяева. И теперь у нас ректором наша гордость: милая дама с умным и грустным лицом, восседающая в Лункабе, сиречь на Луне, представляющая нас в МК нашей партии, депутат Моссовета, а в перспективе, как это всем ясно, и Верховного Совета.
В вестибюле — школьницы Надя и Люба. Обступили их студенты. Тормошат и спорят: кто же Надя, а кто же Люба? Девочек и вправду не различишь, сходство тут ужасающее, и оно одинаковой гимназической формой усиливается: обе в платьицах темно-коричневых, в передничках светленьких. И обе в очках одинаковых. Наде дарят букетик искусственных васильков, Любе — алую розу. Вера белая, Надежда голубая, Любовь багряная, так, мне говорили, считается.
До начала семинара моего еще полчаса. Поднимаюсь в Лункаб, на Луну. Секретарша Надя цветами завалена: во-первых, от нее слишком много зависит, вплоть до ускорения очереди на квартиру; во-вторых, ее любят, и бескорыстно.
— Наденька,— с напряженной непринужденностью выталкиваю я из себя,— поздравляю! — И несу какую-то околесицу о моей симпатии к ней.
Надя снисходительно принимает мои излияния. Потом заговорщицки мне сообщает:
— У меня для вас новость есть. Очень странная, я для вас ее берегла, вы же любите странности всякие. И прошу вас, пока никому ни словечка!
— Новость? — а в душе холодок, ибо хватит с меня новостей.
— Вы зайдите к Вере Францевне, а потом...
Захожу к Вере Францевне: нынче анархический какой-то денек, без доклада иду в Лункаб.
— Вера Францевна, уж позвольте... Традиция...
Вера Францевна благосклонна. Спрашивает, не встречал ли я там, внизу, ее девочек. Отвечаю, что видел их мельком, что студенты затискали их, но ничего, обойдется. Frau Rot улыбается.
Выхожу в приемную. Надя манит меня, просит приблизиться.
— Наденька, что?
— Посмотрите,— делает Надя болыыие-преболыпие глаза и показывает на окно.— Посмотрите, пока здесь нет никого.
Я смотрю. В окне дома, стена которого граничит со стеною УМЭ, как всегда в положенный час, маячит женщина в малиновой комбинации. В руке у нее половник, в половнике что-то вкусное: она подняла половник, подставила рот под стекающие с него капли.
— Внимательно смотрите,— шепчет Надя.— И подольше, подольше!
Смотрю. Что за чушь!
— Наденька, но она же...
— Дико, правда?
Действительно, дико: дело в том, что дама... не движется. Она подняла половник, подставила рот под струйку, под капли, которые потекут с него. Эти капли даже видны, вернее одна только капля чего-то красивого, красного — таким может быть и свекольный борщ, и кисель. Но капля повисла на краю металлической ложки. Застыла. Окаменела. И дама застыла, не движется: стоп-кадр.
— Я за ней уже целый час наблюдаю,— продолжает Надя шептать.— Не движется, ни разу не шелохнулась.
Что тут скажешь?
— Да,— говорю я,— бывают странности в мире. А впрочем, пора мне, у меня сейчас семинар.
— Идите,— лепечет Надя.— Идите.
Когда я спускаюсь по лестнице вниз, мне навстречу поднимается Маг. Он лысенький. Остроносый. Человек он, по-моему, неприятный, и разное про него говорят: говорят, что он оккультист из крупнейших, виднейших, таинственных. Что обучен он тайноведению и всевозможным чернокнижным премудростям. При этом он деятельнейший из членов ученого совета и много лет кряду ходит он в исполняющих обязанности зав. кафедрой эстетики народов СССР. Изучают там эстетику украинскую, грузинскую, армянскую — всякую. Оно и славно, почему бы не заниматься ими, но уж больно все чохом, навалом. Все эстетики вместе. И так, будто уже в каком-нибудь XII или XVI веке и армяне, и украинцы, и грузины знали о том, что они обречены стать гражданами некоей преогромной и неуклюжей державы, разделенной на пятнадцать союзных республик.
Я почтительно кланяюсь Магу.
— Вера Францевна у себя? — спрашивает он меня, задыхаясь: неможется ему, астма, что ли.
— У себя,— говорю и киваю куда-то наверх.— Вера Францевна на Луне.
И Маг припускает вверх, а я шествую дальше.
Презанятные вещи происходят у нас в УМЭ, пре-за-нят-ны-е!
Я твержу и твержу себе: я пишу не роман!
Не ро-ман я пи-шу!
Не роман, не роман, а за-пис-ки, хронограмму моей жизни в определенные годы, любопытные штрихи из быта и маленькие тайны, которые я хотел бы предать огласке. Сделать это почитаю я долгом своим, долгом честного человека: я о чем-то современникам должен поведать, о чем-то предупредить их, хотя русская социальная мысль и литература уже двести лет о чем-нибудь соотечественников предупреждают, да все как-то без толку.
Я пишу не роман — хронограмму. Роман зиждется на вымысле, а в записках все достоверно должно быть, так, как было; разрешается, может быть, только имена и фамилии изменять. Жизнь в записках фиксируется, всего лишь фик-си- ру-ет-ся; а отсюда — позволительная ненапряженность сюжета, размазанность рассуждений, чересполосица времени. Я пишу не роман, но роман как бы преследует меня, тянется к моим безобидным запискам, проникает в них, ввинчивается, внедряется.
Я пишу не роман, но попал-то я в типично романную ситуацию, в ситуацию, характерную именно для героя романа: я должен принять решение, которое, может статься, со стороны покажется забавным, уморительным даже; для меня же оно невероятно серьезно. Каким оно будет? Не знаю; и мой труд — акт отчаяния, признания неготовности к ответу на вопрос, предо мною внезапно возникший. Бьюсь я над своей хронограммой, а меня затягивает в роман, и сбиваюсь я на него, поглядывая на себя и извне, и немножечко изнутри, ощущая себя и создателем, и невольным героем поневоле романизированных записок.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: