Елена Михайлик - Незаконная комета. Варлам Шаламов: опыт медленного чтения
- Название:Незаконная комета. Варлам Шаламов: опыт медленного чтения
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент НЛО
- Год:2018
- Город:Москва
- ISBN:978-5-4448-1030-9
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Елена Михайлик - Незаконная комета. Варлам Шаламов: опыт медленного чтения краткое содержание
Незаконная комета. Варлам Шаламов: опыт медленного чтения - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Однако у адресации «Крутого маршрута» есть еще одна особенность: Гинзбург обращается к людям, не имеющим лагерного опыта. Те, кто этот опыт с ней разделил, не аудитория. Они – одновременно – товарищи, предмет описания и сила, сохранившая жизнь автору [141] Зора Ганглевская вспоминает: «Когда к нам на Колыму прибыл тюремный этап… женщины принесли ее [Евгению Гинзбург] очень больную, истощенную. В жару. Принесли и сказали: „Лечите ее. Женя должна жить, обязательно должна. Она самая лучшая, самая талантливая. Она обо всем напишет“. Мы ее выходили» (см. воспоминания Ганглевской в: Гинзбург 1991: 694).
, но не слушатели. Они, подобно автору, сами прошли путь трансформации и не нуждаются в повторении. Возможно, авторы, обращающиеся к более широкому кругу, будут видеть своего читателя иначе?
«Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына тоже реконструирует некую истинную хронологию, выстраивая историю страны вокруг истории ее пенитенциарной системы и замыкая оба повествования на собственный военный и тюремно-лагерный опыт автора.
Способ построения текста в некотором смысле уникален: сам Солженицын называет его «опытом художественного исследования», но нам представляется, что «Архипелаг…» является исследованием в привычном смысле этого слова ровно в той же мере, в какой «Мертвые души» являются поэмой. Ибо это исследование решает не только заявленные задачи – но и очень значительную незаявленную.
В 1922 году О. Мандельштам писал о конце романа как жанра:
Чувство времени, принадлежащее человеку для того, чтобы действовать, побеждать, гибнуть, любить, – это чувство времени составляло основной тон в звучании европейского романа, ибо еще раз повторяю, композиционная мера романа – человеческая биография. (Мандельштам 1987: 74).
По утверждению Мандельштама, в мире, где произошла революция, изменилась природа времени и люди «оказались выброшены из своих биографий». В этом мире стал – в числе прочих предметов прежнего быта – невозможен и роман.
Создается впечатление, что Солженицын в каком-то смысле пытается – достаточно успешно – найти выход из описанной Мандельштамом ситуации, ибо «Архипелаг ГУЛАГ» фактически представляет собой две перекрестные биографии. Базовую – лагеря как вещи и суммы вещей, и производную – человека, обретающего время, чтобы «действовать, побеждать, гибнуть, любить», через осмысление и преодоление уничтожающего его лагеря (заметим, что это осмысление осуществляется в рамках литературной и исторической традиции). Частное время, частный опыт как бы заимствуются у неживого предмета, у социального явления: без лагеря герой «Архипелага…» не существовал бы как личность, а так и остался бы нерассуждающей частью потока.
Этот «романный» подход в числе прочего позволяет автору равно свободно обращаться как к носителям лагерного опыта, так и к тем, у кого такого опыта нет, поскольку он предлагает им свой собственный – опыт исторического и личного осмысления, построения биографии.
В результате, как пишет Джеффри Хоскинг, «личное и общественное сплавлены в нераздельное целое. Исповедь и хроника перетекают друг в друга, формируя новый жанр» (Hosking 1980: 164).
Термин «исповедь» здесь заслуживает особого внимания – обращение к этому методу позволяет рассматривать «Архипелаг ГУЛАГ» в контексте богатой традиции церковной и околоцерковной литературы. Ибо на частном уровне, уровне личной судьбы, «Архипелаг ГУЛАГ» уже не Bildungsroman, но житие, «автоагиография», как определили Вайль и Генис жанр другого художественного исследования Солженицына – «Бодался теленок с дубом» (Вайль, Генис 1998: 251). И построено оно по соответствующим канонам.
При этом исповедальная составляющая как бы легитимирует историческую – и именно так и воспринимается целым рядом читателей:
Однако не будь в «Архипелаге» правды о самом себе, о заблуждениях ума и язвах сердца, разве имел бы автор право назвать свою книгу «опытом художественного исследования»? Разве получил бы он моральную санкцию обитателей страны ГУЛАГ – если бы его книга была бы лишь этнографией и страноведением, сборником зэческих историй или антологией лагерного фольклора? Только подлинность пережитого, вглядывание в мутные и смутные моменты своей жизни дали книге тот нравственный ресурс, ту презумпцию доверия, без которых «опыт исследования» был бы лишен всякого смысла. (Сараскина 2008: 274)
Полнота и искренность самооценки – заявка на право описывать, а значит – судить.
Первоначально рассказчик/герой «Архипелага ГУЛАГ» – это человек, пребывающий в состоянии смертного греха и, по странной смеси трусости и гордыни, не желающий этого осознать. Человек, который неминуемо погиб бы в лагере – и физически, и духовно, ибо только вызов на «шарашку» уберег его от превращения в стукача:
В тот год я, вероятно, не сумел бы остановиться на этом рубеже. Ведь за гриву не удержался – за хвост не удержишься. Начавший скользить – должен скользить и срываться дальше. …А тут меня по спецнаряду министерства вызвали на шарашку. Так и обошлось. (Солженицын 2006: 2, 296)
Согласно логике повествования, героя, обреченного на нравственную гибель, фактически спасает Господня воля, направившая его на путь нравственного преображения и предопределившая ему стать пророком, «предсказывающим назад», т. е. носителем правды о лагерях и – по метонимической связи, по структурному родству между частью и целым, между архипелагом и породившей его социальной средой [142] Когда Солженицын называет «мужичью чуму» самым тяжким преступлением Сталина и «нас с вами», это заключение не столько о природе лагерей, сколько о состоянии общества, сначала допустившего расправу, а потом забывшего о ней только потому, что от жертв не осталось письменных свидетельств. «Но мужики – народ бессловесный, бесписьменный, ни жалоб не написали, ни мемуаров. С ними и следователи по ночам не корпели, на них и протоколов не тратили – довольно и сельсоветского постановления. Пролился этот поток, всосался в вечную мерзлоту, и даже самые горячие умы о нем почти не вспоминают. Как если бы русскую совесть он даже и не поранил. А между тем не было у Сталина (и у нас с вами) преступления тяжелей» (1: 38).
– обо всем советском обществе, которое задается в рамках повествования как общество не-жизни, не-работы и не-правды.
С точки зрения повествователя, даже язык этого общества лишен подлинности. Солженицын последовательно противопоставляет «новоязу» то, что представляется ему элементами живого, неогосударствленного языка, насыщая текст и аутентичными, и самостоятельно сконструированными элементами народной речи («Ведь за гриву не удержался – за хвост не удержишься», «Смирная овца волку по зубам»), жаргонизмами, лагерными неологизмами, заимствованиями.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: