Михаил Герман - Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait
- Название:Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Азбука, Азбука-Аттикус
- Год:2018
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:978-5-389-14212-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Михаил Герман - Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait краткое содержание
Это бескомпромиссно честный рассказ о времени: о том, каким образом удавалось противостоять давлению государственной машины (с неизбежными на этом пути компромиссами и горькими поражениями), справляться с обыденным советским абсурдом, как получалось сохранять порядочность, чувство собственного достоинства, способность радоваться мелочам и замечать смешное, мечтать и добиваться осуществления задуманного.
Богато иллюстрированная книга будет интересна самому широкому кругу читателей.
Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Кроме того, именно потому, что Виноградов не обладал высоким даром Тынянова или Алексея Толстого, можно было понять, как сделаны его книги, у него можно было учиться, и действительно, немало приемов я — скорее бессознательно — заимствовал у него.
К тому же «Три цвета времени» он опубликовал в сорок три года, и это утешало меня: мне было только двадцать семь!..
В этом же смысле многому научиться можно было и у Фейхтвангера, его «французские» романы «Мудрость чудака», «Лисы в винограднике», в отличие от «античных» («Лже-Нерон», «Иудейская война»), не были отягчены намеренной политической модернизацией и настойчивыми публицистическими аллюзиями.
Я написал главу «Гаргантюа» (так называлась знаменитая карикатура на Луи-Филиппа, за которую Домье посадили в тюрьму Сент-Пелажи). Написал, как мне показалось, блестяще. Настолько блестяще, что за переливами эффектных деталей, метафор и сравнений, исторических анекдотов и небрежного саркастического острословия смысл и логика повествования решительно потерялись, а авторская индивидуальность в той мере, в какой вообще существовала, растворилась в прямой подражательности. Было написано, что называется, «как у всех», в меру интеллигентно, претенциозно и совершенно имперсонально — все тот же «перевод с неизвестного». Все же текст был не безнадежен. Опытные люди в «ЖЗЛ» отнеслись ко мне хорошо и написали, что главка, мол, ничего, но «слишком калейдоскопична». И предложили еще раз попробовать.
Вспоминая книжки, выходившие тогда в «ЖЗЛ», я понимаю, что мог внушать редакции некоторый оптимизм. Жанр так и не определился (до сих пор — тоже). Писали в общем плохо, выспренно и крайне шаблонно, всегда патетично, еще патетичнее, чем я. А случайные хорошие книги приходили в редакцию совершенно вне жанра (как, скажем, не раз переиздававшиеся Ирвинг Стоун или Андре Моруа или гениальная книга Булгакова «Жизнь господина де Мольера»). Кроме того, для «жэзээловского» автора я был молод, писал не то чтобы хорошо, но, что называется, «знал много слов», старался, был профессиональным историком искусства — словом, подавал надежды.
Я проявил завидное мужество и написал второй вариант главы. Не помню, чтобы мне в жизни еще чего-нибудь так хотелось, как выиграть этот бой за право стать литератором.
Новый вариант я послал в издательство в начале декабря 1960 года.
Сейчас я вспоминаю, как много читано в разного рода писательских мемуарах об этом ожидании ответа из редакций, об этих страшных словах «не подходит», о радости первых публикаций. Тогда же, естественно, моя судьба казалась мне единственной, мучительной, беспокойной. А ведь мои дела шли вовсе не плохо. В издательстве «Изогиз» мне удалось получить заказ на текст к альбомчику «Сильвестр Щедрин». Я написал его с неосторожной легкостью, он получился красивеньким, даже не бездарным, но по-прежнему безличным и вряд ли глубоким. Тогда меня печатали достаточно охотно, думаю, потому, что слишком много опытных и остепененных авторов писали не только скучно, но и косноязычно. Я же — занимательно и бойко. Конечно, сейчас смешно читать текст, кончающийся фразой: «Всем этим и дорого нам искусство Сильвестра Щедрина». Но прежде чем стать самим собою, надобно стать «как все», и этого самого «как все» я достигал охотно и стремительно.
Писал я вместе все с тем же Марком Наумовичем Ботвинником и Юрием Павловичем Суздальским занимательную книжку «На семи холмах», о культуре и быте Древнего Рима. Тоже с завидной легкостью. Но и в парбх авторского нарциссизма понемножку учился писать. Страсть к беллетристике меня мучила, и, когда мне удавалось вставить какой-нибудь «художественный» оборот в рассказ об обычаях римской жизни, я начинал чувствовать, что живу не зря.
Писал в газеты.
И ходил в Союз художников.
Давним и, казалось, бессменным председателем бюро был мой учитель — тот самый Валентин Яковлевич Бродский, о котором уже шла речь. Его заместителем — Всеволод Николаевич Петров. Это особый сюжет в моей жизни, значит — и на этих страницах.
Петров. Впервые увидел я Всеволода Николаевича еще летом 1958 года, когда работал в Павловске. Ему было сорок шесть. Меня «привели знакомиться». Я знал, что он таинственно и как-то торжественно и даже величественно знаменит в ленинградском и даже всесоюзном профессиональном кругу, ничего из его публикаций еще не читал, но робел.
Он мне не понравился: мои учителя в академии были куда сановитее и вовсе не так горделивы. Я, с моей юношеской светской развязностью, думаю, понравился ему еще меньше.
Говорить ему со мной было не о чем — я не опубликовал еще ни строчки, решительно ничего собою не представлял. В полутемной, большой, но все равно тесноватой комнате, где убожество питерской коммуналки скрашивалось старой стильной мебелью, было на редкость неуютно. Вместо искомой приязни я встретил лишь ледяную любезность.
Церемонная важность, явно демонстрируемое интеллектуальное патрицианство, продуманные модуляции высокого голоса — все казалось мне нарочитым: для истинного олимпийца он был слишком молод. Впрочем, и впрямь было в его лице, сухо и точно вылепленном, что-то неуловимо напоминающее ранние римские портреты.

Всеволод Николаевич Петров. 1960-е
Театрализованное барство, столь неуместное в бедном сумраке запущенной квартиры, решительное, почти невежливое равнодушие, чтобы не сказать больше, по отношению к гостю, то есть ко мне, — все это было обидно и огорчительно. Смешно сказать, сейчас мне кажется, слегка обижены были мы оба. Я — совершенно по-мальчишески: мою молодую рафинированность абсолютно не восприняли. А он-то, уже мэтр, он-то почему счел себя задетым? Возможно, причиною послужило то, что представила меня Всеволоду Николаевичу дама, к которой он испытывал сердечную склонность. Я ушел растерянным и несколько уязвленным.
Потом, уже в союзе, встречаясь с ним часто и неспециально, я кое-что начал понимать. Тогда Всеволод Николаевич был болезненнее, чем потом, чувствителен к непониманию его масштаба. Он еще строил свою судьбу и свой образ, хотя за плечами была уже большая жизнь. Как бы высока ни была репутация Всеволода Николаевича среди коллег, для него самого она была неизмеримо выше. Он постоянно ощущал и культивировал в себе избранность. И оценивал себя в абсолютных величинах. А кроме того, был по-детски уязвим и попросту обидчив.
Человеком, не знавшим Всеволода Николаевича, все это может быть воспринято как качества неприятные или, во всяком случае, забавные. На деле все было иначе и несколько сложнее. Он умел над собой посмеяться, но вовсе не любил и не желал этого делать. Это непреклонно серьезное и почтительное отношение к себе сначала отталкивало, потом завораживало, а в конце концов начинало убеждать. К кому, как не к себе, относиться серьезно?
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: