Лев Копелев - Хранить вечно
- Название:Хранить вечно
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:ТЕРРА – Книжный клуб
- Год:2004
- Город:Москва
- ISBN:5-275-01083-4
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Лев Копелев - Хранить вечно краткое содержание
Эта книга патриарха русской культуры XX века – замечательного писателя, общественного деятеля и правозащитника, литературоведа и германиста Льва Копелева (1912 – 1997). Участник Великой Отечественной войны, он десять лет был «насельником» ГУЛАГа «за пропаганду буржуазного гуманизма» и якобы сочувствие к врагу. Долгое время лучший друг и прототип одного из центральных персонажей романа Солженицына «В круге первом», – с 1980 года, лишенный советского гражданства, Лев Копелев жил в Германии, где и умер. Предлагаемое читателю повествование является частью автобиографической трилогии. Книга «Хранить вечно» впервые издана за рубежом в 1976 и 1978 гг., а затем в СССР в 1990 г.
Хранить вечно - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Домой мы ехали в машине заместителя министра, и мне понравилось, как он говорил с шофером: деловито и по-товарищески. А его жена очень возбужденно рассказывала: накануне она встретила Эйзенштейна, после того, как он был у Сталина, показывал ему вторую часть фильма «Иван Грозный». Сталин сделал много очень серьезных, дельных замечаний, а потом в непринужденном разговоре сказал: «Перед нами сейчас три задачи: во-первых, поднять культурный уровень всех народов СССР до уровня самых передовых слоев великорусского народа, во-вторых, преодолеть возрождение национализма, которое наблюдается у всех народов страны, и, в-третьих, преодолеть в человеке зверя, разбуженного войной…» И еще он говорил, что надо перестать пугать друг друга капиталистическим окружением, теперь пусть капиталисты боятся социалистического окружения.
Этот вечер я часто вспоминал в последующие годы. И когда в тюрьме на шарашке спорил с Паниным, Солженицыным и другими товарищами, друзьями, но вместе с тем «идейными противниками», то среди самых весомых моих аргументов были ссылки на рассказы Эйзенштейна о Сталине, на Хьюлетта Джонсона и свойского замминистра.
Шли дни, недели, а я не уставал радоваться свободе, все новым встречам с хорошими людьми, с друзьями и подругами.
В июле 41-го года я внезапно влюбился в девушку, с которой мы вместе дежурили в одну из первых бомбежек Москвы. Она писала мне на фронт чудесные письма. Но прошло немного времени, и я уже на фронте был влюблен в другую, влюблен безоглядно и обреченно. Другая была так умна, что видела все мои недостатки и слабости и не раз очень зло говорила о них, и наедине, и при любых свидетелях. От этого я огорчался, мучился, но старался подавлять в себе изобличаемые грехи. Она и сама иногда лгала и лицемерила, но потом, без видимой нужды, вдруг признавалась, каялась и страстно доказывала отвратительность лжи и лицемерия. Пожалуй, именно благодаря ей я избавился от сохранявшейся с детства склонности врать, фантазировать, преувеличивать – и целесообразно, и вовсе бескорыстно. Она была эгоистична и откровенно до цинизма. Однажды, когда я уезжал на передовую, она сказала: «Береги себя, пожалуйста; помни, что я тебя очень люблю, я буду все время думать о тебе, но знай, если тебя покалечит – оторвет руку или ногу, или изуродует – не зови меня и не жди. Этого я не могу перенести и не могу притворяться… Ведь у нас с тобой должна быть правда, только правда, во всем…»
Тогда я разозлился: «Зачем ты говоришь такое, да еще на прощанье, это не правда, а бессмысленная жестокость…» Но потом простил и это, и любил ее, злую, лживую, неопрятную, чувственную. Порой ненавидел до исступления, но чаще любил, да так, что сам становился лучше и ради нее, и назло ей; понимал это и поэтому любил ее еще больше. Она без спроса читала мои письма. И когда летом 42-го года я впервые поехал в Москву, потребовала, чтобы я сказал «той девочке» всю правду, чтоб не вздумал сентиментальничать. Она отлично знала, что я не изменю ей, что «та девочка» хотя и в Москве, но не дома, а в казарме.
Подруга встретила меня таким счастливым и нежным взглядом, так порывисто обняла, что я не сразу решился объясниться. Мы несколько часов бродили по Москве, а потом я всучил ей дурацкое письмо – болтливые рассуждения о благодарности, уважении и необходимости правды. Она посмотрела печально и удивленно.
– Я уже начала догадываться. Но зачем ты спешил, ведь мы все равно врозь… Хоть на время осталась бы иллюзия. Мне было бы легче, а ей от этого не хуже… А так ведь только жестоко…
В тот счастливый январь 47-го года я встретил ее случайно, и она опять была доброй, любящей и все простила; вернула мне дурацкое письмо; я порвал его, и нам было очень хорошо вдвоем, и мы не думали, как будет дальше. Она знала, что я не уйду от Нади, от девочек, и я знал, что она никогда не попросит, не потребует этого…
А та, другая, была опять замужем – от первого мужа она уходила ко мне, – не хотела меня видеть. Некоторым знакомым она раньше говорила: он сам виноват в том, что посадили, наболтал такого, что иначе и не могло быть…
Когда мне рассказали об этом, я вспомнил зловеще туманные слова следователя о том, что в моем деле есть «особый пакет», который мне никогда не покажут, и что в нем есть такие изобличающие показания, о которых я и подозревать не могу… Один раз он внезапно спросил: а помните, как вы говорили, что, конечно, не верите, будто Троцкий и Бухарин получали деньги из кассы гестапо, хотя вроде и считаете правильным, что их ликвидировали?
Я отвечал решительно: это ложь, я этого никогда не говорил, кто это так врет?
Он еще раз переспросил меня: а разве вы так не думали? Ну, признайтесь честно, вы же называете себя честным коммунистом. Вы же знаете, что с партией нужно быть искренним до конца.
Тогда, глядя ему в переносицу, я, не мигнув, соврал: нет, нет и нет…
Хотя знал, что это были мои слова и я мог сказать их только очень близкому человеку. Мог сказать Нине Михайловне в пору наибольшей близости, или той – другой… Но Нина была свидетелем обвинения, следователь с ней не церемонился, на очной ставке даже приписал ей показания против меня. Почему бы именно эти сведения он стал откладывать в особый пакет? После допроса, когда говорилось об «особом пакете», я вспомнил, как та, другая, рассказывала, что в 1937-1938 годах ей пришлось давать показания против своих институтских подруг.
– Меня запутали, вынудили.
Она говорила общими и туманными словами: «Страшно стыдно вспоминать… я тогда не могла иначе… я верила, что это необходимо, я очень боялась… меня ведь исключили из комсомола, потом восстановили… это было так страшно, так жутко… Не хочу вспоминать. Потом я сразу все кончила. Муж сказал: „Ты просто не ходи к ним больше. А если позовут, скажешь – больна, психика подорвана“… Я так и сделала…»
А что, если она тогда не совсем покончила? Или ее потом опять нашли и «взяли на крючок»?
Когда мы ссорились, она не стеснялась никого, даже вовсе чужих, случайных людей и зло упрекала меня в легкомыслии, фанфаронстве, тщеславии. Беспощадно правдиво изобличала мои выдумки, утешительные для кого-то или шутливые, и все, что ей казалось выдумкой, преувеличением либо «пустой трепатней». При этом она не кричала, не бранилась, только говорила громче обычного, и звеняще напряженный голос возникал где-то ниже гортани.
– Ты хочешь быть хорошим для всех и всем нравиться, чтоб о тебе говорили: «У него душа большая, такая широкая». Твоя душа – вагон, в который ты всех пускаешь и никого не хочешь выпускать, пусть едут до самого конца. А ведь это невозможно. В твоем вагоне всем тесно и неуютно, все равно из него выходят и будут выходить. А ты добренький от трусости, ты боишься, что кто-то обидится, боишься, что про тебя плохо подумают, плохо скажут. Ты не глуп, но и не слишком умен, и ты не умеешь отличать главное, важное от мелкого, случайного, не видишь сути дела изза поверхностных узоров… Поэтому ты всегда будешь неудачником… А я за тех, кому везет, я не терплю несчастненьких. Жалость – это унизительно, я не верю в нищих гениев и в доблестных страдальцев…
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: