Сергей Чупринин - Признательные показания. Тринадцать портретов, девять пейзажей и два автопортрета
- Название:Признательные показания. Тринадцать портретов, девять пейзажей и два автопортрета
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Время
- Год:2012
- Город:Москва
- ISBN:978-5-9691-0757-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Сергей Чупринин - Признательные показания. Тринадцать портретов, девять пейзажей и два автопортрета краткое содержание
В эту пеструю, как весенний букет, книгу вошли и фундаментальные историко-литературные работы, и мемуарные очерки, и «сердитые» статьи о том, как устроена сегодняшняя российская словесность, известный критик, главный редактор журнала «Знамя», как и положено, внимательно разбирает художественные тексты, но признается, что главное для него здесь — не строгий филологический анализ, а попытка нарисовать цельные образы писателей, ни в чем друг на друга не похожих, понять логику и мистику их творческого и жизненного пути. Вполне понятно, что в этой галерее портретов и пейзажей находится место и автопортретам, так что перед нами — самая, может быть, исповедальная и самая «писательская» книга Сергея Чупринина.
Признательные показания. Тринадцать портретов, девять пейзажей и два автопортрета - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Именно это, на оценку критика, предопределило широчайшую популярность чеховских повестей и рассказов в народе:
«Просто в самой демократической литературе прошлого — классической русской литературе — Чехов наидемократичнейший » (курсив здесь и далее в цитатах А. Макарова мой. — С. Ч. ).
Не сказать всего этого о Макарове нельзя: тут точка опоры, тут ядро социально-философских, этических и собственно эстетических воззрений критика, тут корень его уважения ко всему, что в литературе и в жизни общества воплощает в себе нравственное и телесное здоровье, здравость понятий, дельность мысли и душевную щедрость. Одна только существенная тонкость: в народолюбии Макарова, так же, например, как в народолюбии Твардовского, и ничтожной долей не присутствовали ни национальное чванство, ни плебейская кичливость: я-де — от сохи, а потому расступись народ — князь идет!..
Чего не было, того не было, и, думаю, Макарова сильно рассмешила и разозлила бы свойственная некоторым сегодняшним литераторам способность впадать в гипнотический транс при каждом упоминании слов «русский», «крестьянский», «деревенский», «исконный», моделировать в стихах и в прозе, а чаще всего в критических статьях некий идеально безупречный и всем будто бы русским или всем, кто «из народа», присущий «национальный характер». До особенного накала страстей вокруг проблемы «корней» и «истоков» Макаров не дожил, но как бы загодя высказался по этому поводу с полной определенностью:
«…Как и любой народ, русский народ никогда не обладал какой-то безразлично добродетельной физиономией. Русскими явлениями были и Чернышевский и Бакунин, и Толстой, и Достоевский, и даже Распутин, кстати, не читавший никаких философских учений, вышедший из такой уж “народной” гущи, что дальше некуда».
Эти слова взяты из внутренней рецензии на давно позабытую книжку о Достоевском. Книжка-то позабыта, зато актуальность изложенных в рецензии на нее суждений критика не только не убавляется со временем, но, скорее, даже возрастает — и за счет спора с «неославянофильскими» тенденциями, тогда лишь едва намечавшимися в литературно-критической беллетристике, и за счет полемики с возникшим позже стремлением свести чуть ли не все значение Достоевского к тому, что он предугадал разгул левого экстремизма на Западе, китайскую «культурную революцию», бесчинства «красных кхмеров».
«Тем ли велик Достоевский, — спрашивает критик, — что он не понял своего народа, или тем, что он понял и увидел в своем народе что-то такое, чего до него никто не видел или предпочитал не видеть? Только ли тем велик он, что предсказал будущее навыворот, или и тем, что всю жизнь страстно боролся против явлений, которые в самом характере человека таят угрозу, способную при некоторых условиях воспринять человеконенавистнические идеи?»
Ответы на эти вопросы Макаровым не развернуты. И потому, что внутренняя рецензия не место для развертывания крупномасштабной концепции. И потому — это главное, что рецензент еще только предугадывал оппонента и не знал, естественно, ни его центральных аргументов, ни целей. Но существенное, тем не менее, здесь сказано, и будет жаль, если втуне останутся имеющие богатый эвристический смысл соображения о Достоевском как о страстном «критике» человеческой природы (подобно тому, как Лев Толстой был ярым «обличителем» человеческой культуры), а также о важности в творчестве великого русского писателя элементов и мотивов «национальной самокритики», к которым нужно прислушаться, как бы ни уязвляли они наше, по словам Макарова, «патриотическое самолюбие».
Только один пример, всего несколько машинописных страничек, адресованных автору и издательскому редактору. Но сколь многое тут, как в укрупняющей линзе, сошлось! И принципиальность критика в отстаивании основ своего миропонимания. И его прогностический дар, его умение заглянуть вперед, в литературные баталии последующего десятилетия. И, наконец, искусность полемиста, деликатно, но твердо подводящего и оппонента, и возможного читателя к сути проблемы.
Полемистом Александр Макаров был вообще, надо сказать, отменным. Конечно, возвращаясь спустя почти полвека к его рассуждениям о судьбе отечественного литературного наследия десятых-двадцатых годов или о восприятии советским читателем сложных явлений западной культуры, нетрудно найти в этих рассуждениях слабые звенья, следы свойственных периодике той поры упрощенчества, размашистости в оценках. Иной раз даже ежишься, видя, как походя расправляется критик с «мракобесными, вздорными взглядами» Андрея Белого, «антинародными взглядами Бориса Пильняка», читая что-нибудь про «джойсовскую клевету на человеческую природу» и т. д. и т. п. Возникает искушение объяснить эти (и подобные им) хлесткие формулировки тогдашними редакционными требованиями или намекнуть, что, проживи-де Александр Николаевич подольше, он, двигаясь по течению времени, и сам ныне выправил бы давние тексты, привел их в соответствие с теперешними умственными и фразеологическими стандартами, ибо в ту пору все, мол, писали так…
Удержимся от искушения. Во-первых, и тогда не все писали так. Во-вторых, негоже нам додумывать за покойного литератора, как бы он мог перемениться, или уж тем более незачем «амнистировать» его, ссылаясь на свойства времени и привходящие обстоятельства. В-третьих же, эти статьи (кроме хрестоматийно известного «Разговора по поводу», где речь идет о наследии И. Бабеля, А. Веселого, П. Васильева, И. Катаева, можно вспомнить еще кое-что) имеют для нас ценность общественно-литературного документа именно потому, что в них отразился век , отразились господствовавшие на протяжении десятилетий представления о том, какой должна быть советская литература, какие книги в первую очередь нужны советскому читателю, а какие если и понадобятся, то когда-нибудь потом, попозже [21] Вот характерная, чисто «макаровская» оценка, которая хоть и покоробит, возможно, ревнителей эстетической критики, но зато выявит самый тип отношения автора к современной ему литературе: «С точки зрения чисто художественной “Друзья и враги” Константина Симонова страдают многими реальными недостатками, — и все-таки это замечательная книга, потому что здесь наше внимание приковано к самым жгучим и важным вопросам боевой современности».
.
Можно как угодно относиться к этой позиции, но нельзя не видеть, что это именно позиция. Нельзя не видеть и того, что за свое , за эту позицию Макаров готов был стоять насмерть — защищая центр , «золотую середину» с ничуть не меньшей страстностью, чем его более задиристые коллеги обороняли цвета и «левого», и «правого» флангов в литературе. Разница, если продолжить речь о темпераменте, состояла лишь в том, что Макаров, где только находил возможным, стремился не к конфронтации, а к сближению и единству, не столько опровергал или отвергал точку зрения оппонента, сколько пробовал уточнить, откорректировать ее сообразно и требованиям переживаемого момента, и собственному пониманию задач и традиций советской литературы. В товарище, исповедующем иную веру, он видел — во всяком случае, хотел видеть — именно товарища; отсюда широта симпатий, такт и терпимость — словом, все те качества, которые уже после смерти Александра Николаевича так высоко оценили в своем критике столь разные писатели, как В. Шукшин и Б. Ахмадулина, Я. Смеляков и С. Кирсанов, Э. Межелайтис и М. Турсун-заде, Б. Сучков и Л. Аннинский.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: