Борис Носик - Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями
- Название:Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:2001
- Город:Москва
- ISBN:5-05-005169-Х
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Борис Носик - Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями краткое содержание
Борис Носик, известный литератор и переводчик, посвящает свою новую книгу исследованию жизни и творчества одного из крупнейших поэтов России В. А. Жуковского. Перед читателем встает многогранный образ Жуковского — и наставника царской семьи, и общественного деятеля, и поэта, обеспокоенного не только судьбой российской поэзии, но и судьбами собратьев по перу, и просто человека, наделенного страстями в ничуть не меньшей степени, чем, например, представители эпохи Возрождения…
Обо всем этом написано живо и захватывающе интересно.
Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
— Тугенеп, — сказала она. — Папа… Мата…
Елизавета подходила все ближе, смотрела на них, гадая. Улыбалась.
В цветущем мае в той самой комнате второго этажа, которую занимал раньше Тургенев, гнездился теперь Гоголь, встревоженный, нахохлившийся, остроносый, в пестрых, по многу раз в день меняемых жилетках.
Елизавета, остро чувствовавшая постоянное его натянутое, как струна, возбуждение, начинала при нем нервничать сама и оттого старалась сколько можно избегать его общества. Он это замечал, но не сетовал. Женщины не вызывали его специальной симпатии.
Сашка долго еще, взглядывая на верхние этажи, с недоумением спрашивала:
— Тугенеп?
А Жуковскому было до боли жалко Гоголя. Таким ли он его помнил? И разве не оправдал он самые высокие литературные надежды? А беда — так что ж поделать с бедой? Так хотелось усмирить его боль, уберечь от беды: все время казалось, что он бездомен, нищ, не накормлен, несчастен — куда ж отпустишь его из дому?
Было еще одно — хотя и не главное, а все ж очень существенное: когда Гоголь жил здесь, было с кем поговорить о литературе и о своем сочинительстве; было с кем посоветоваться, кому почитать свое — художник жил рядом, русский художник, человек, тем же словом, той же бедой живущий, той же радостью. Да еще какой художник — гений. При его нынешнем замахе на эпос и его постоянном поиске нравственной опоры особенно интересовала сейчас Гоголя «Одиссея» Жуковского, занимавшая в их беседах немалое место.
— Ведь я, — говорил Жуковский, — был во время оно родитель на Руси немецкого романтизма и поэтический дядька чертей и ведьм немецких и английских. Теперь же, под старость, я, кажется, загладил свой грех, отворив для отечественной поэзии двери Эдема, для нее запертого.
Гоголь был с этим совершенно согласен и заверял Жуковского, что «Одиссея» его займет прочное место в памяти отечества. Он любил слушать, как Жуковский, закончив дневной труд и поднимая взгляд к Гомеру, взгроможденному на шкаф, рассуждал о нем восхищенно:
— Он сам могуч, как Зевс-громовержец, чист, как Харита, простодушен, как Психея, и говорлив, как лишенный зрения старик-прорицатель, которому в слепоте его видится прошедшее и будущее.
Зачитывая своему благодарному слушателю особенно ему удавшуюся строку, Жуковский сообщал доверительно:
— То, что кажется выпрыгнувшим прямо из головы, ст о ит в поэзии наибольшего труда… И знаешь, Гоголек, когда я в этом убедился? Когда мне доставили манускрипты Пушкина…
Гоголь слушал внимательно. Пушкин для него был не просто любимый писатель и почитаемый человек. Он всем и каждому рассказывал о сюжетах, якобы подаренных ему Пушкиным, намекая на прямое духовное родство и наследование. Впрямь ли они, бродячие эти сюжеты, пришли к нему от Пушкина — удостовериться и человеку, близкому к обоим, было трудно. Так или иначе, произведения, написанные Гоголем на эти сюжеты, не могли посрамить и Пушкина, Эльбрус поэзии российской, так что никто особенно не задумывался над полной достоверностью этой родословной.
Воспоминания о Пушкине и его мнениях возникали при общении друзей нежданно, точно он был при них третьим собеседником, который только и ждал, чтобы заявить им о своих правах.
Толкуя однажды с Гоголем о том, что поэт, не проникнувший душу христианством и не поставивший себе воистину великой цели, предается унизительной оргии самонаслаждения, Жуковский вспомнил вдруг о «Цыганах». С каким упоением читал он когда-то «Цыган» — а потом вдруг взял и написал Сверчку, что да, совершенство, конечно, но где цель, какова цель этой вещи?.. И вот теперь, в самом разгаре беседы с Гоголем о поэзии-сибаритстве, поэзии-русалке, убийственно щекочущей душу, Жуковский вспомнил вдруг этих самых «Цыган» и — замолчал внезапно, глядя вдаль, за балконное окно, как человек, потерявший нить…
Гоголь сутулился в углу, нахохлясь, а Жуковский в смятении думал сейчас о том, что он ведь был гений, Сверчок, и, наверно, гению лучше дано знать, что он делает, чем его современникам, и критикам, и хулителям, и цензорам… Если же гений, как и любой поэт, начнет прежде всего ставить цель, то не понесет ли ущерба сама поэтичность, сама поэзия? Понесет, конечно…
Если бы Гоголь слушал сейчас внимательно, он немало был бы удивлен неожиданным ходом мысли Жуковского. Но он, вернувшись из своего неприсутствия, просто услышал конечную фразу.
— Утратив непринужденность, — сказал Жуковский, — поэзия теряет прелесть. Да, да, всякое намерение произвести действие дает фантазии неповоротливость.
Сказал — и сам испугался сказанного. Глаза Гоголя глядели на него с несказанной мукой из угла.
— Вчера все было мной перечеркнуто, улучшено и переписано наново, потому что теперь… теперь… — Гоголь вдруг выбросил вперед руку, потом сгорбился еще больше и тихо заплакал.
— Ну что ты, милый Гоголек, — Жуковский ласково потрепал его по плечу. — Эк нервы у тебя колобродят. Вот возьму вас всех завтра на прогулку. Такую доктор Керн отыскал в нашем краю древнехристианскую руину, какой еще никто из вас не видывал. Вот и поедем все вместе.
— Я не хочу, чтоб он ехал. — Елизавета говорила тихо, почти шептала в полумраке спальной. — Я боюсь… А еще я хотела сказать…
— Не надо бояться, миленькая. Он добрый, он смешной, он такой человек остроумный и писатель такой замечательный… Больной, бесприютный он, жалко его, поберечь его надо…
— А еще я хотела сказать…
Он прислушался. Что-то необычное было в ее голосе. Прислушался со страхом. Что еще, какая беда?
— А еще я хочу сказать, что у нас будет сын.
Опять он был одарен счастием сверх меры. Он, недостойный.
Гоголь был грустен, и Елизавета теперь испытывала с каждым днем все большие тяготы от своего положения. Жуковский не мог помочь жене, но Гоголю… Ему казалось, что если он сможет убедительно доказать Гогольку, что грусть вовсе не является состоянием болезненным, то ему удастся умерить его гипохондрию. Так ко всем домашним, литературным и семейным хлопотам Жуковский взвалил на себя задачу почти что медицинскую, и ему приходилось по временам нелегко между двумя больными, очень ревниво относившимися друг к другу. Во всяком случае, Гоголь, внешне выказывавший спокойное и равнодушное отношение к хозяйке дома, со все большей ревностью относился к ее попыткам отнять его монополию на болезнь.
Убеждая Гоголя, Жуковский обращался к сфере поэзии.
— Наша грусть от скоротечности прекрасного, — говорил он. — Поэт стремится к чему-то далекому, чего нет с нами, что для одной души твоей существует. Это стремление и есть одно из невыразимых доказательств бессмертия. Иначе отчего бы нам не иметь в минуту наслаждения полноты и ясности наслаждения? Эта грусть убедительно нам говорит, что прекрасное здесь не дома, что оно только мимо пролетающий благовеститель лучшего, восхитительная тоска по отчизне, темная память об утраченном, искомом и со временем достижимом Эдеме…
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: