Станислав Рассадин - Советская литература. Побежденные победители
- Название:Советская литература. Побежденные победители
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Инапресс. Новая газета
- Год:2006
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:5-87135-179-4
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Станислав Рассадин - Советская литература. Побежденные победители краткое содержание
Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.
В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.
Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.
Советская литература. Побежденные победители - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Такая, говоря без обиды, запроданность, такая степень верности — взрывоопасны.
Есенин и Маяковский кончили жизнь одинаково — и различно. Речь не о способе расправы с собой (петля, пуля), а о той разнице, которую предположил Борис Пастернак: «Мне кажется, Маяковский застрелился из гордости, оттого, что он осудил что-то в себе или около себя, с чем не могло мириться его самолюбие. Есенин повесился, толком не вдумавшись в последствия и в глубине души полагая — как знать, может быть, это еще не конец и, не ровен час, бабушка еще надвое гадала».
Быть может, и так. Но правдоподобнее другое.
Есенин, натура гармоническая изначально, погиб от своего — все возраставшего, становившегося все очевиднее — несовпадения с действительностью. Маяковский, не менее изначально настроенный на конфликт со всем миром — с Богом, с Россией, с культурой, — погиб от чрезмерного, наоборот, совпадения с реальностью. Или — от непосильной попытки совпасть с ней; ведь многие отмечали, насколько странным было сочетание (вернее, несочетание) того, каким он хотел и старался казаться, с бытовым «декадентством».
«Он казался чрезвычайно крепким, здоровым, жизнерадостным, — вспоминал Илья Эренбург (казался — в жизни, в быту, а в творчестве — и того пуще). — А был он порой несносно мрачным; отличался болезненной мнительностью: носил в кармане мыльницу и, когда приходилось пожать руку человеку, который был ему почему-то физически неприятным, тотчас уходил и тщательно мыл руки. В парижских кафе он пил горячий кофе через соломинку, которую подавали для ледяных напитков, чтобы не касаться губами стакана. Он высмеивал суеверия, но все время что-то загадывал… Он и в барабане револьвера оставил одну пулю — чет или нечет…»
Крушение гуманизма
Как бы ни различались пути Маяковского, Есенина или Марины Цветаевой с ее высочайшими претензиями к миру и человеку, с ее перепадами отчаяния и восторга, как бы мы ни судили о закономерности или случайности конца, который они выбрали сами, — все равно! Мы обречены всю их жизнь рассматривать в этом трагическом свете, гадая, угадывая, гд е , в какой точке финал оказался предрешенным.
Не странно ль, однако, узнать, что подобный вариант развязывания всех узлов представлялся возможным Михаилу Александровичу Шолохову (1905–1984)?
«В порыве откровенности М. Шолохов сказал:
— Мне приходят в голову такие мысли, что потом самому страшно от них становится.
Я воспринял это, как признание о мыслях про самоубийство».
Это доносит — в буквальном смысле, от слова «донос» — непосредственно Сталину Владимир Петрович Ставский (1900–1943), самый бездарный из всех писателей, побывавших на посту генерального секретаря Союза писателей. Посетив Шолохова во второй половине 30-х годов и вызвав его на доверительный разговор, Ставский явно готовил арест своего конфидента, опасаясь, однако, давать совет самому вождю. (В ином случае он не стал церемониться, попросив наркома Ежова «помочь» с Мандельштамом.) Впрочем, как видим, не исключался и иной исход.
Вышло иначе. Можно сказать: то, что с Маяковским делали (доделывали) посмертно, втискивая — не без его, увы, косвенной помощи — в рамки стереотипа «советский классик», Шолохов сделал с самим собою прижизненно. И так радикально, что его метаморфоза породила общеизвестные сомнения: да точно ли он — автор Тихого Дона (1928–1940)?
В 1954 году, то есть много, много позже того, как в 1928-м возникли и были отвергнуты первые сомнения касательно авторства (и задолго до того, как, с привлечением текстологии и компьютера, нахлынет волна новых), вот что запишет честнейший и чистейший Евгений Львович Шварц (1896–1958):
«…Выступил Шолохов. Нет, никогда не привыкнуть мне к тому, что нет ничего общего между человеческой внешностью и чудесами, что где-то скрыты в ней. Где? вглядываюсь в этого небольшого человека, вслушиваюсь в его южнорусский говор… и ничего не могу понять, теряюсь, никак не хочу верить, что это и есть писатель, которому я так удивляюсь».
Нет сомнения, что Шварц — в дневниковой прозе! — не прятал боязливого намека на плагиат: речь шла лишь о том, что вот, мол, автор великой книги, а так постыдно гаерствует на Втором съезде писателей! Да еще с чрезвычайным усердием припадая к стопам власти — именно тогда была рождена знаменитая шолоховская формула: зарубежные наши враги лгут, говоря, что советские писатели пишут по указке партии. На деле каждый из нас пишет по указке своего сердца, а уж сердца наши действительно принадлежат партии и народу.
Такова трансформация памятной формулы Маяковского: от чистосердечия к лукавству.
Да и куда более резкий Александр Трифонович Твардовский (1910–1971) не имел в виду «ничего такого», высказываясь о Шолохове в рабочей тетради одиннадцатью годами позже Шварца: «Сколько он наговорил глупостей и пошлостей за это время и сколько он непростительно промолчал, когда молчать нельзя было, за эти годы… Умрет — великий писатель, а пока жив — шут какой-то непонятный».
Что ж, судьба Шолохова после Тихого Дона — это российско-советский вариант того, что когда-то изящно выразил француз Реми де Гурмон: «Крупный писатель всегда находится в становлении, даже после смерти — возможно, даже более всего после смерти. С ним никогда не бывает все ясно, и судьба его развивается от поколения к поколению».
(Если угодно, то и книга, которую вы сейчас читаете, — попытка проследить и понять законы этого становления. Конечно, по отношению не к одному только Шолохову.)
Что до «непростительного», по слову Твардовского, шолоховского молчания, «когда молчать нельзя было», то все же куда непростительнее был известный случай «немогумолчания». Когда Шолохов на XXIII съезде КПСС высказался относительно лагерного срока, назначенного — за смысл произведений, анонимно опубликованных на Западе, и за сам факт публикации — Юлию Марковичу Даниэлю (1925–1988) и Андрею Донатовичу Синявскому (1925–1998):
«Иные, прикрываясь словами о гуманизме, стенают о суровости приговора… Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные двадцатые годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а „руководствуясь революционным правосознанием“ ( аплодисменты ), ох, не ту меру наказания получили бы эти оборотни! ( Аплодисменты )».
Самое — нет, не этически отвратительное, но любопытное с точки зрения эволюции писателя Шолохова здесь вот что. Говорит тот, кто некогда, да, в сущности, не так уж и давно, в четвертой, последней книге Тихого Дона не захотел, не смог «перековать» Григория Мелехова, любимейшего героя. И, скрепя сердце, конечно, обрек на неминуемый расстрел по тем самым законам «революционного правосознания».
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: