Станислав Рассадин - Советская литература. Побежденные победители
- Название:Советская литература. Побежденные победители
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Инапресс. Новая газета
- Год:2006
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:5-87135-179-4
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Станислав Рассадин - Советская литература. Побежденные победители краткое содержание
Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.
В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.
Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.
Советская литература. Побежденные победители - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Конечно, в подобное очень хочется верить — как Василию Белову в то, что деревня хотя бы когда-то была точной такой, какова она в его «очерках о народной эстетике» Лад (1981), вызвавших отклик ревнителя «правды жизни» Федора Абрамова: «Какая прелесть!». И тут же: «Хотя Бог знает, в каком подкрашенном виде предстанет крестьянская Русь прошлого. Лад… Да был ли когда-либо лад на Руси? Не в этом ли трагедия России, что она никогда не смогла дойти до лада?».
Но прославился Белов повестью Привычное дело (1966), никак не идиллической, даром что нетерпеливые восхвалите-ли, словно подталкивавшие писателя в сторону его будущей эволюции, объявляли героя повести Ивана Африкановича Дрынова аж «душевно развитым человеком с обостренным гражданским сознанием». (Впрочем, один зарубежный русист додумался и до того, чтобы назвать его «крестьянским доктором Живаго».) Привычное дело и начинается-то с бессмысленно-пьяного монолога героя, обращенного к мерину Пармену, которого, вступивши в запой, забыл привязать, и тот, будучи, кажется, разумней хозяина, ушел без него домой. А жену, в любви к которой клялся в хмельном полузабытьи Дрынов, увезли в эту ночь родить. А ушедший мерин опрокинул сани с товаром, предназначенным для сельпо, часть клади покорежилась — надо платить. А потом и вовсе Иван Африканович, совращенный жениным братом, новоявленным горожанином с блатными песнями и ненавистью к брошенной «малой родине» («Я бы на месте начальства все деревни бензином облил…»), норовит сбежать с ним вместе…
«Гимн миллионам сеятелей и хранителей русской земли»? (Писали и этакое.) Вот чего нет в помине. Но что действительно есть, так это, как ни странно, поэзия — и не только любви-тоски, пробудившейся в шелапутном герое после смерти жены: «Катя… Ты, Катя, где есть-то? Милая, светлая моя… Ну… что тепериче… вон рябины тебе принес… Катя, голубушка…». Еще и поэзия не вконец разоренной деревенской жизни. Поэзия антропоморфизма, напоминающего самоощущение героев Тихого Дона или, скорее и ближе, Андрея Платонова, когда человек из народа, говоря ему в похвалу, еще и «человек-животное; человек — растение, цветок… с чертами первобытной нежности». (Кто успел позабыть — слова Блока.) Кровная и, рискнем сказать, чуть не духовная — по крайней мере душевная — родня, допустим, корове Рогуле, кормилице, которая в час нужды пойдет на мясо: что ж, тоже привычное дело .
В финале Плотницких рассказов (1968) персонаж-повествователь поражен, увидав, как два неприятеля-антипода, светлый Олёша Смолин и воплощение гнусности Авенир Козонков, захребетник и активист-доносчик, запевают мирком-ладком старинную песню, которой невозможно не подтянуть и которая своей корневой изначальностью, «первобытной нежностью» будто напоминает Олёше, Авениру и самому рассказчику, что они — одно. Как бы ни портила и ни разводила их жизнь. А в Привычном деле , как и в рассказе Под извоз (напечатанном в Новом мире под названием Мазурик — цензурного страха ради, как бы с точки зрения благонравия коря инвалида Сеньку Груздева, изворачивающегося, дабы выжить, не сдохнув с голоду), зло и добро попросту не представлены в двух ипостасях, сведены воедино — в одном и том же характере, в одной и той же душе. На что рискует пойти только настоящий художник, не льстящий натуре.
Что же произошло с автором Привычного дела и Плотницких рассказов ? Лад-Ладом : вопреки и назло реальности одеть художественной плотью свой вымечтанный идеал — понятнейшая потребность и не больший грех, чем со стороны Велимира Хлебникова вообразить пантеистическую демократию, где будут «конские свободы и равноправие коров». Но почему с приближением краха советской власти — ее, которой ни Белов, ни Распутин вроде бы не прощали содеянного с деревней, с людьми, — первый из них, до горестной очевидности утрачивая пластический дар, пишет роман Все впереди (1985), примитивно антигородской и (должен же поиск врагов и виновников конкретизироваться) антисемитский? Почему Распутин попросту почти перестает писать прозу, а его публицистика озадачивает прямолинейной тенденциозностью?..
Правда, загадочно уже то, что власть, преследовавшая Владимова и Войновича, дозволявшая публикацию Сандро из Чегема лишь в виде отдельных, искореженных глав, не более чем скрепя сердце терпевшая «городскую прозу» Трифонова — хотя он-то нелицеприятно изображал интеллигенцию, властям традиционно немилую, — в то же время ласкала и Белова и Распутина. Вплоть до звезды Героя Социалистического Труда, повешенной на грудь автору Последнего срока и Прощания с Матерой ( Последнего… Прощания… ), книг о распаде, гибели деревни.
Среди разгадок этой странности возможны объяснения сентиментальные: то, например, что старцы из Политбюро, корнями своими, не через отцов, так через дедов уходившие в село, не могли не сострадать концу взрастившей их Атлантиды. Дескать, правильным путем шагаем, дорогие товарищи, а вот матушкину или бабушкину избу с Рогулей и парным молочком все-таки жаль. Но вернее, срабатывал инстинкт социальной близости, что подтвердилось, когда с перестройкой рухнул советский режим, и его несомненные критики с патриархальных позиций, оказавшись вне тоталитарной системы, неудержимо потянулись туда. Затосковав не только о начальственных поощрениях, вошедших в приятную привычку, но и о том поводке, слегка удлиненном для них, который давал некоторую свободу обзора, не отпуская в пространство, пугающее непонятностью. И вот сама по себе боль, делавшая прозу Распутина и Белова такой человечной, обрела агрессивность: ведь во время холерных бунтов от нее, от боли, от страха, случалось, начинали убивать лекарей. В надежде: убьем — и все образуется.
«„Деревенская проза“, — заметил Давид Самойлов, — тоска инкубаторской курицы по курятнику». Если перевести остроумное «мо» на серьезный лад, получится нечто, созвучное грустному признанию Василия Шукшина: «Так у меня вышло к сороковым годам, что я — ни городской до конца, ни деревенский уже. …Это даже — не между двух стульев, а скорее так: одна нога на берегу, другая в лодке. И не поплыть нельзя, и плыть как-то страшновато». Другое дело, что Шукшину удалось обнаружить в этом и свои «плюсы»: «От сравнений, от всяческих „оттуда-сюда“ и „отсюда-туда“ невольно приходят мысли не только о „деревне“ и о „городе“ — о России».
Тот же Самойлов, уже не каламбуря, добавляет невесело: «„Деревенская проза“ — свидетельство того, что деревни нет». И действительно, не говоря уж о бытовых обстоятельствах, о том, что самые последовательные из «деревенщиков» — давние горожане, чьи ноги, повторяя за Шукшиным, разъезжаются в стороны, но как раз именно Лад , книга о деревне, которой нет и никогда не было, мог возникнуть только в ситуации после . Пост . Что, повторимся, не упрек самой книге, однако, создавая свою утопию, надо все же оказываться на нравственной высоте, хоть сколько-нибудь соизмеримой с «утопистами» Баратынским и А. К. Толстым. Чтобы отвержение немилой реальности, вызванное несовместимостью с утопическим идеалом, не обернулось примитивной агрессией. Как-никак известны и такие формы утопического сознания, как мировая революция или «великая Германия» с ее опорой на эпос о нибелунгах.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: