Дэвид Макфадьен - Русские понты: бесхитростные и бессовестные
- Название:Русские понты: бесхитростные и бессовестные
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Альпина нон-фикшн
- Год:2009
- ISBN:987-5-91671-038-0
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Дэвид Макфадьен - Русские понты: бесхитростные и бессовестные краткое содержание
Русские понты: бесхитростные и бессовестные - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
«Животным» после перестройки было страшно и в своем мире, и перед лицом другой, такой же малопонятной зоны нежданного появления возможного потенциала. Языковые эксперименты, или «экспедиции» в брань, напоминали действия граффитчиков. Сленг и молодежный мат — это же информационная атака, обращенная на явление или человека, на которого «нападать» физически было бы нереально или бессмысленно. Граффитчики знают, что расписывать стены запрещено. Поэтому в их работе есть постоянный риск, и понтово разрисовывать (т. е. переименовать или грубо переосмысливать) объекты приходится ночью. В случае угрозы остается только бежать. Граффити — желание зафиксировать новый, дерзкий смысл, смешанное со страхом перед ответственностью. Граффити — это понт плюс аэрозоль. Искусство новых, незнакомых времен и общественных просторов.
Опять же это все имеет особое значение в русском контексте. На стенах древних киевских церквей и соборов есть до сих пор разборчивые образцы молитвенного граффити: просьбы святой помощи или послания к самому Богу. Социологи считают, что современное русское граффити начало развиваться в атмосфере общего отчаяния по поводу безработицы или недостаточных шансов на долговременную занятость. Граффити — форма обращения к невидимым, часто неведомым силам, когда наступает отчаяние. [143] J. Bushnell. Moscow Graffiti: Language and Subculture. — Boston: Unwin Hyman, 1990, pp. 22, 233.
Сленг и мат держатся про запас для определения, понимания или защиты от самых сильных испытаний со стороны незнакомых сил. Они разом усиливают ощущение групповой солидарности — функцию защиты — и маскируют неверность (при необходимости покинуть группу, прошлое, яркий свет и т. д.). «В мире животных» мат включает в себя и коннотацию «биологического» начала. Как лексикон новых, небывалых или радикальных ситуаций, он в себе содержит знание, что в моменты непредсказуемости мы обязаны заново переосмысливать окружающую среду или психологическую ситуацию почти как дети. Отрицая старое и вроде бы адекватное понимание мира (уюта, бастиона), мы начинаем с нуля и без слов. Оказавшись в темноте, как в океане, даже самый опытный человек ничего не соображает и наощупь ищет опору.
Это осторожное, детское, даже «животное» изучение обстановки по разным направлениям, все дальше без явной цели (центробежно), хорошо выражается в основных структурных правилах мата. «Национальное своеобразие русского языка [заключается] в распределении на оси “центр — периферия”. Ядро русской матерщины составляет очень частотная “сексуальная” триада: х*й — п**да — е**тъ. Число из производных и эвфемизмов поистине неисчислимо, ибо они постоянно генерируются живой “площадной” речью». [144] Мокиненко В., Никитина Т. Словарь русской брани. — СПб.: Норинт, 2003. — С. 35.
Язык отчаянно понтующегося (матерящегося!) уже ничего нового не определяет (неологизмов тут нет), а развивается в направлении ритмической цветистости. К этому всему относится популярное замечание, что «матом не ругаемся, мы на нем разговариваем». Природное, повторяющееся и эмоциональное начало матерных структур является и фундаментом русского языкового отношения к действительности вообще.
Мат — это нормальное, «естественное» общение. Правда, до сих пор мы утверждали, что он — способ понимания и исследования экстремальных или не поддающихся описанию ситуаций. Все действительно так, но постепенно становится ясно, что русское понятие «нормы» находится в некой зоне между адекватным знанием и его пределом. Колеблясь и неуверенно понтуясь между уютным покоем («дома/в прошлом») и невнятными вызовами, исходящими от всего, находящегося за окнами (от новых, непредсказуемых времен), русский человек воспринимает реальность как невыразимую ширь. Только говоря о ней, он поймет ее природу; только через несостоятельность понтового языка он увидит, что тот же язык (именно с его несовершенством и провалами) раскрывает суть русской действительности.
Язык безбрежной страны или таких же бесконечных перемен признается в своих ограничениях; строясь по принципам бурных ритмов биологического начала, он берет пример у силы, его постоянно вдохновляющей: у природы. «Основанием для слов со значением “X” [всегда] служили слова, обозначавшие живые предметы — животное и растение. Перенос наименований животных на половые органы человека был известен еще с индоевропейской эпохи». [145] Плуцер-Сарно А. Язык и тело. Большой словарь мата. — СПб.: Лимбус-Пресс, 2001. — С. 43.
Эта животная, растительная и центробежная интерпретация мата отвергает всякую идею центра или традиционного «дома», так как сам объект, лежащий в основе его сексуальной триады, растворяется. Я — нигде, значит, нигде — это я. Человек вступает в природу, может быть, в нематериальность, если у беспредельных, «бескрайных» просторов нет краев. Вступает он также в любовь: «Ни х*я себе! Только теперь понимаю, что люблю ее по полной. Такого у меня не было. Что делать, а? За**ало это мне все мозги! Слов нет!» И так далее. Ведь мы не знаем, что будет, но если мы остаемся преданными «делу», то это настоящая, «постпонтовая» и очень даже постсоветская(!) любовь. Истинная и неописуемая.
Вспоминается советская версия «Русалочки» из мультика 1968 года. Это очередной пример того, как в рассказах, сформировавших русское мировоззрение, язык играет далеко не главную роль. Если посмотреть на историю послевоенной советской анимации вообще, то заметно, как значимость многословных, «взрослых» сцен с каждым десятилетием уменьшалась. Слова постепенно утихали. Мультипликационные герои России обычно не обсуждают свои социалистические цели: они действуют и буквально своим телом показывают вступление в «массы» (природные или общественные). Размеры того же тела трансформируются экстремально. Как у зеленого крокодила.
Подобным образом складывается и история Русалочки: она мечтает стать человеком и при «помощи» ведьмы обретает возлюбленного на материке. Однако он ей изменяет с другой девушкой (негодяй!). Русалочке предложен шанс уничтожить пару из ревности, но она — оценивая общественный союз выше любого личного желания — молчаливо совершает подвиг «самоубийства». Она полностью растворяется в морской пене. Может быть, Русалочка на самом деле под волнами, а может, в облаках; она бесшумно вездесуща. Как и в «Эйфории», полная капитуляция перед любовью без смягчающих обстоятельств — ради нее — открывает для Русалочки более широкие горизонты, чем она раньше знала. Только потеряв все, она показывает, чего это ей стоило.
Там, где кончается мат, начинаются молчание и полуматериальные аспекты русалочьего рассказа. Своей бессловесной преданностью океанических масштабов она напоминает нам Авраама, «рыцаря веры», верующего в «силу абсурда». Он тоже находит некую истину за пределами языка, логики или даже самосохранения. Тут, особенно в случае Русалочки, воплощено народное представление о парадоксальном единстве материального тела и души, «ограниченного» объекта (скажем, языка) и неограниченного (неописуемых размеров истины). «Привязанность души к телу в определенной степени продолжается и после смерти: бессмертная душа как бы сохраняет контроль над оставленным ею телом, присутствует при потреблении, летает над могилой, следит за тем, чтобы тело было предано земле должным образом». [146] Толстая С. Тело как обитель души: славянские народные представления. Тело в русской культуре // НЛО. 2005. № 51.
Интервал:
Закладка: