Николай Крашенинников - Целомудрие
- Название:Целомудрие
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Советский писатель
- Год:1991
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Николай Крашенинников - Целомудрие краткое содержание
«Слишком много скрывалось у нас и замалчивалось из того, чего не надо было скрывать. Надо пересмотреть заново все, самые простые вопросы, переоценить издавна оцененное, перестроить от века устроенное. Пересмотреть, чтобы не идти дальше так уверенно-слепо, как до сих пор» — так говорил Н. Крашенинников (1878–1941) о своей книге, отражающей историю жизни героев.
Написанная и первой четверти XX века, эта книга сегодня стала еще актуальней. Две части этой книги в разное время были опубликованы, третья и четвертая не вышли в свет, помешали война и смерть писатели.
Целомудрие - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
И обняла мама блудного сына, и прикоснулась к лицу его бледной, восковой рукой, и шепнула тихонечко, чтобы не услышал уже пробудившийся Умитбаев, старую детскую фразу шепнула, как давно не называла его:
— Милый мой и маленький, голубенок мой!
Уходя, она сказала обычное, она сказала про чай, что готовы к чаю горячие булочки; но, несмотря на присутствие Умитбаева, поднялся Павлик и сказал громко, во всеуслышание с серьезным и строгим лицом:
— Больше этого никогда не будет, мама, безобразие это не повторится никогда.
И блеснули притаенно-радостно глаза мамы.
— Знаю, Павлик мой, не такой ты, и не будет более так.
«Эмма!» — вот было первое слово, опалившее мозг, как только к нему возвратилось сознание.
И случилось это вскоре, почти тотчас же, за чаем; Павлик только что поднес к губам стакан, как ударило в сердце, ударило в голову, и стакан выпал из рук на пол, с жалобным звоном разбился, а руки Павла закрыли лицо, и он закричал с ужасом, со страхом и мольбою о пощаде:
— О! О!
— Что с тобою, что случилось, Павлик? — Бледное встревоженное лицо матери склонилось над ним, и последним тяжким усилием воли собрал силы Павел и ответил тихо и ровно, сжав зубы, чтобы не разрыдаться на весь дом:
— Голова болит.
Мама только жалобно покачала головой. Она не знала, конечно, того, что было в душе Павлика, она имела все основания думать, что сказанное — правда, горькая правда и позор.
Сказав что-то, она вышла по хозяйству, а Павел обратил к Умитбаеву угрюмое лицо и проговорил холодно, с презрением:
— Во всем этом, Умитбаев, причина — ты.
Молчал Умитбаев. Молчал и думал. Да, неладно вышло, некрасиво и неладно, они оскандалились на весь город, директор будет жаловаться попечителю, могут, чего доброго, устроить так, что не пустят в Москву, в столичные университеты, разве не бывало так, разве не говорили подобное студенты, которым вдруг таинственным образом заказывались избранные пути? Еще бог знает, что было там с директором, на спектакле был и губернатор Драйс, его не мог не знать Умитбаев, директор, губернатор, попечитель — это была такая троица, что следовало подумать хорошо.
— Главное, я не знаю, не наговорил ли я чего лишнего директору, — сказал вслух Умитбаев, — это бестия мстительная, это доносчик, я мог сказать ему обидное, придется идти извиняться и просить.
И покачал Павлик головою горестно, и сдвинулись над ореховыми глазами черные атласные брови-шнурочки.
— Совсем не то, Умитбаев, совсем не об этом думаю я, ты глупый и смешной.
— О чем же ты думаешь, как не об этом?
— О другом, Умитбаев, совсем о другом…
Огненные слова заполнили разом все сердце. Сказать ли, признаться ли, что она там была, она, сердце души его, она, любовь которой испепелила душу, которую осуждали законы, которая была всем и навсегда.
И уже были готовы слова признания, уже имя священное готово было раствориться в воздухе, но опять осторожно захлопнулись двери его сердца, и промолчал Павлик и только угрюмо покачал головою.
Тайна только для двоих. Только меж двоими может быть нетронутой тайна. Двое составляли мир, в этом мире никогда не мог появиться третий, третий грубо рвал своим непониманием девственный покров тайны; как бы ни был он чуток и нежен, как бы созвучно ни звенела душа его, он не мог бы охватить тайного смысла всего, что-то главное осталось бы непонятным, ведь даже слов не было для изображения тайны, поднявшейся меж двоими, все слова были маленькими и жалкими, слова, которыми можно было только мыслить в сердце, но никогда не говорить.
— Да что такое, отчего ты молчишь, о чем задумался? — расспрашивал Умитбаев.
И печально и таинственно улыбался Павел и все качал головой.
— Нет, ничего, Умитбаев, это просто так.
— Я говорю, что надо пойти извиниться перед директором.
— Извинись перед директором…
— Надо будет узнать, кто дежурил в тот день на спектакле в полиции.
— Извинись перед полицией…
— Да что ты все смеешься? Чему радуешься, когда плохо так вышло?
— Я не смеюсь и не радуюсь, Умитбаев, я просто так.
— Очень может быть, что директор будет говорить с попечителем округа.
— Очень может быть.
— Попечитель может снестись с Москвой, с университетским правлением…
— Очень может быть…
— Ты смеешься, ты еще не опомнился, а вот пройди по улице — услышишь: весь город будет дня три говорить о нас.
— Очень может быть, Умитбаев, и все это не то.
— Ты все еще не очухался, я к тебе приду.
Ушел Умитбаев, а Павлик сидит и думает. Да, мерзко вышло, мерзко и противно; не остановившись на одном дне, он пожелал продолжения, и неизвестно, что было худшим: позор тайный, скрытый, или проделанный въяве, перед всем городом, перед всеми, кто имел язык.
Конечно, не в языках было дело. Все было в одном: она увидела его ничтожным; он был пьян от двух рюмок коньяку, он шумел в театральном зале, он пытался буянить у буфетной стойки, может быть, он даже лежал на полу, как пьяница, и в это время к нему подходила она, блистая сапфирными глазами, блистая невинным и грешным, чарующим золотом своих волос.
О, как был он ничтожен и жалок, он, которого когда-то, синей ночью, целовала она… Она обвивала его шею рукой, она была с ним наедине, он был подле нее, сладостно-священной и грешной, и грех был, но грех большой, первый и последний, громадный извечный грех, предержащий землю, а этот грех был мелок и низок, был ничтожен, и он, Павлик, со всеми своими мыслями и думами, со священной мечтой о любви единой, которая будет жить в мире, был ничтожен, как червь, как прах, как песчинка.
Как глаза ее засверкали гневно, как сказала она: «Если вы меня вспомнили, уйдите сейчас…» — или глаза ее зажглись презрением к ничтожеству, каким он был, — он первый день зари своей отдал распутству и пьянству, он не подумал, что первый день жизни — вся жизнь, в голове его не было ни единой мысли, он был туп и слеп, и слепоту его, конечно, увидела она.
«Если вы меня вспомнили…» — каким презрением звучало это… Она не была уверена, что он вспомнит ее, она могла думать, что забыл ее, свою первую и единственную, она видела, как он вел себя в ресторане, и разве муж ее, муж нелюбимый, разве не мог бы он со всем основанием сказать ей, если бы только знал: «Смотри, какое ничтожество избрала ты».
Она, конечно, никогда более на него не взглянет, она убедилась в нем; она, несомненно, жалела, что тогда коснулась его, она убедилась воочию, что такое перед нею… и никогда более они не увидятся.
«Никогда более…» — как жутко это, как страшно; правда, она сказала ему при расставании: «Никогда не ищи меня» или в этом роде, но за этим отказом скрывался призыв: «Всегда ищи, и помни, и люби, и думай».
Это только теперь стало ясно, только теперь, когда заказались пути.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: