Александр Жолковский - Эросипед и другие виньетки
- Название:Эросипед и другие виньетки
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Водолей
- Год:2003
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Александр Жолковский - Эросипед и другие виньетки краткое содержание
Книга невымышленной прозы известного филолога, профессора Университета Южной Калифорнии Александра Жолковского, живущего в Санта-Монике и регулярно бывающего в России, состоит из множества мемуарных мини-новелл (и нескольких эссе) об эпизодах, относящихся к разным полосам его жизни, — о детстве в эвакуации, школьных годах и учебе в МГУ на заре оттепели, о семиотическом и диссидентском энтузиазме 60-х−70-х годов, об эмигрантском опыте 80-х и постсоветских контактах последних полутора десятилетий. Не щадя себя и других, автор с юмором, иногда едким, рассказывает о великих современниках, видных коллегах и рядовых знакомых, о красноречивых мелочах частной, профессиональной и общественной жизни и о врезавшихся в память словесных перлах.
Книга, в изящной и непринужденной форме набрасывающая портрет уходящей эпохи, обращена к широкому кругу образованных читателей с гуманитарными интересами.
Эросипед и другие виньетки - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
— И поэзию преподаете?
— Случается.
— Ну, а вот такие стихи вы знаете?
Захлебываясь от удовольствия, он прочел несколько строф.
— Нет, не знаю.
— Как же так, профессор русской литературы, специалист, а стихов не знаете?
Не брыкаться он просто не мог. Это становилось даже забавно.
— Ну, у вас несколько наивные представления о нашей профессии. Специалист не может, да и не стремится, знать всего написанного. Но он, разумеется, должен уметь разобраться в любом предложенном ему тексте, даже если не знает его наперед, — датировать его, атрибутировать и т. д.
— И что же вы, как специалист, можете сказать об услышанном стихотворении?
Драма неотвратимо близилась к развязке, и тем приятнее было растянуть удовольствие.
— Прочтите его, если не трудно, еще раз.
Он не заставил себя просить: стихи ему явно нравились.
— Что же скажет специалист?
— Ну, что можно сказать? Стихи в гражданском, оттепельном духе, грамотные, прогрессивные, но вполне стандартные; написаны где-то между 57-м и 63-м годом. Размер и рифмовка традиционные. Что касается авторства, то однозначная атрибуция невозможна, ввиду неоригинальности стиля. Это, конечно, могли бы быть какие-нибудь из менее удачных стихов NN, но его я знаю довольно хорошо, это не его. Значит, так. Если мы согласимся, что NN — поэт второго ряда, то это стихи третьестепенного поэта — эпигона NN, типичные для рубежа 60-х годов, незнакомство с которыми простительно.
К его чести, до него дошло. Остаток дня он был молчалив, а назавтра даже извинился перед Ольгой.
Пригов и авокадо
Когда в конце 80-х годов рухнул железный занавес и бывшие подпольные литераторы стали ездить на Запад, одним из первых на нашем горизонте появился Пригов. В Лос-Анджелесе он остановился у нас, и в первое же утро мы решили поразить его одним из чудес американской природы. На стол, среди прочего, мы подали авокадо.
— Дмитрий Александрович, Вы, наверно, не знаете, что это?
— Вот это… такое… генитальное?..
— Если Вам угодно так выразиться. Это плод авокадо.
— Авокадо? Какое интересное название! Откуда оно?
— Честно говоря, сам не знаю. Посмотрим в словарь.
Я открыл недавно вышедший огромный «Random House Dictionary», в котором было даже слово glasnost, и прочел там примерно следующее:
Avocado — от испанского abogado, «адвокат», искаженного контаминацией с мексиканско-испанским aguacate, в свою очередь, восходящим к ahuacatl, что на языке индейцев Nahuatl означает «авокадо», а также «тестикулюм».
Почти матерное крещендо абогадо — агуакате — ахуакатль — нахуатль, разрешившееся мужским яйцом, неоспоримо свидетельствовало, что холодный концептуалист Дмитрий Александрович Пригов отнюдь не чужд «живейшему принятию впечатлений и быстрому соображению понятий, что и способствует объяснению оных», как Пушкин определял вдохновение.
Честняга
В конце 80-х годов в наших краях стали появляться российские постмодернисты, в том числе Евгений Попов. Он оказался милейшим человеком, с которым я вскоре перешел на «ты» и, вопреки обычаю, был готов проводить сколько угодно времени.
Остановился он у Виталика Гринберга, который им и занимался — кормил, поил, возил по гостям. Я ограничился устройством выступления Попова на нашей кафедре, где он за умеренную плату очень живо рассказал историю «Метрополя», своего и Виктора Ерофеева исключения из Союза писателей и недавнего поспешного восстановления в нем. Его постмодернизм сказался и тут — в том свойском, почти циничном и уж во всяком случае без претензий на героизм тоне, которым он в лицах представил эту эпопею.
Визит Попова пришелся на семестр, когда в другой лос-анджелесский университет (UCLA) приехал преподавать мой старый друг и соавтор Игорь Мельчук. Он был с женой (Л. Н. Иорданской), и мы виделись почти ежедневно, обычно по вечерам, во время прогулок в горах, которые оглашали своими спорами. Наблюдаемый после долгого перерыва вблизи, Игорь поражал своей идеологической узостью еще больше. Загадочный эффект, как и прежде, состоял в контрасте между обаянием его благородной личности и отталкивающим фанатизмом его дискурса.
Анафемой для него были мои новые литературоведческие взгляды, литературоведение вообще и все гуманитарные науки в целом. Его раздражали мои панегирики Бахтину, а заодно и Достоевскому. «Записки из подполья», которых мы, учась в школе в сталинские времена, не проходили и которые я стал ему навязывать, он читать отказался. Тогда я подсунул ему лишь недавно открытую мной «Этику нигилизма» С. Л. Франка, сказав, что это обо всех нас, в частности — о нем. Он прочел, плевался, но на свой счет не принял. Гуманитарной болтовне он, как и встарь, ставил в пример точные науки. Несмотря на эти потоки негативизма, общение с ним было для меня удовольствием. Старый друг лучше новых двух.
Мне, естественно, захотелось познакомить Мельчука и Попова. Оказалось, что Игорь и Лида читали Попова и рады были бы с ним познакомиться. Тем более, кроме литературных и расхваленных мной человеческих достоинств, в пользу Попова говорило его диссидентское прошлое. И вот однажды вечером мы с Виталиком и Женей заехали к Мельчукам. За вином, тортом и чаем беседа пошла о том, о сем, о перестройке, литературе, любимых писателях. Я опять (как двадцатью годами раньше, когда у меня дома Мельчук случайно встретился с Аксеновым) с удивлением отметил, что Игорь способен поносить Достоевского, но при встрече с живым писателем обнаруживает мальчишескую робость.
Своим чередом разговор добрался до одного из литературных кумиров Мельчука, да и всего нашего поколения. Оказалось, что Попов с ним знаком. Игорь принялся о нем расспрашивать, и на моих глазах его благоговейный тон стал сменяться прокурорским. К сожалению, я не помню, какое именно обвинение, из ряда возможных, было предъявлено нашему кумиру (ныне покойному). Какой-то случай, когда тот то ли не поддержал какого-то оппозиционного начинания, то ли сдал какую-то сначала занятую диссидентскую позицию, то ли официально отмежевался от какой-то своей зарубежной публикации, а, может быть, даже и слегка отрекся от кого-то из товарищей по оружию.
Разговор начал принимать неприятный оборот. Игорь с почти одинаковой неистовостью стал наседать на обоих — на отсутствующего кумира и присутствующего Попова. С первого он строго спрашивал за его моральную нестойкость, со второго не менее строго требовал объяснений за первого.
— Как он мог так поступить? Как вы это объясняете? Что же, значит, и он тоже сукин сын?!..
Попов с присущими ему мягкостью и заиканием пытался отвести от себя ответственность, говоря, что поведение другого человека это его собственное дело. Но Игорь, забуксовав в своей бескомпромиссной колее, распалялся все больше, распалялся и одновременно расстраивался — за кумира, за Попова, за себя самого…
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: