Александр Морев - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
- Название:Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Издательство Ивана Лимбаха
- Год:2003
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:5-89059-044-8
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Александр Морев - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е краткое содержание
Вторая книга из трех под общим названием «Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период)», посвященных 1960–1980-м годам XX века. Освобождение от «ценностей» советского общества формировало особую авторскую позицию: обращение к ценностям, репрессированным официальной культурой и в нравственной, и в эстетической сферах. В уникальных для литературы 1970-х гг. текстах отражен художественный опыт выживания в пустоте.
Автор концепции издания — Б. И. Иванов.
Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
С этой мысли в жизни маленького Олафа произошел перелом. Он с треском захлопнул «Справочник», чуть не прибив напуганную муху, вскочил на свои молодые ножки и побежал в сарай искать дощечки для распялки. Целую неделю тайком на чердаке сарая мастерил он сушилку-распялку, со скрупулезностью старого педанта соблюдая данные на чертеже-схеме размеры в дюймах. Наконец страшная машинка была готова. Поскольку поиски дохлой кошки успеха не имели, а достать снотворное не представлялось возможным, надо было убивать. Напоив Рыжуху в последний раз молоком, Олаф взял ее на руки и понес в сарай. Там он умертвил животное посредством длинного, заранее заточенного и очищенного от ржавчины гвоздя, неумело освежевал тушку, мясо и внутренности закопал в огороде, а шкурку поместил в сушилку-распялку в соответствии с рекомендациями «Справочника».
Так начался Навернов как таксидермист. Потом были годы учебы, Высшие таксидермические курсы, Академия, аспирантура, профессорство, томительный опыт преподавания, членство, но никогда без волнения не мог вспомнить Олаф Ильич куцую, продырявленную гвоздем шкурку Рыжухи, неумело зашитую, набитую сырыми опилками, лишь отдаленно напоминающую чучело. Так всегда у людей застревает в памяти то, что впервые каким-либо образом намекает о будущем, подобно тому, как пробивающийся из земли росток намекает о впоследствии возникающем на его месте дереве или как легкое колотье в боку при ходьбе может быть грозным знаком надвигающегося недуга.
Как-то, возвращаясь домой из Академии, Навернов обнаружил на скамейке рядом со своим подъездом маленького сморщенного человечка в помятом сером костюме, с лицом — печеным яблоком, по всей видимости, также и горбатого. Человечек делал что-то непотребное: не то плакал, не то сморкался, не то его тошнило. Заинтригованный, Навернов присел рядом и, открыв портсигар, предложил незнакомцу папироску.
— Перед смертью не накуришься, — буркнул тот, искоса посмотрев на Олафа Ильича, вытер лицо большим клетчатым платком и папироску взял. Навернов щелкнул зажигалкой, и они молча закурили, как будто были давно и хорошо знакомы. Олаф Ильич считал, что имеет чутье на людей. Навернов, в известной степени так оно и было. Пожевав губами, незнакомец сказал:
— Спасибо за папироску. Хорошие они у вас.
Навернов отметил затаенную боль во взгляде незнакомца и мягко спросил:
— Вам, я вижу, отчасти не по себе?
Незнакомец закивал и попробовал улыбнуться.
— Позвольте представиться, Михаил Александрович Плевков, — сказал он, приподняв подобие засаленного картузика.
— Навернов Олаф Ильич, — сказал Навернов и пожал протянутую ему сухую сморщенную ручку.
— Так что же стряслось, голубчик? — Олаф Ильич почувствовал желание Плевкова поговорить и поплотнее уселся на скамейке.
Между тем летний вечер угасал. Стаи галок кружились над водонапорной башней, позлащенной последними отблесками уходящего солнца, и не было, казалось, предела умиротворению в природе. Радостное чувство неизбежно охватывало всякого, кто имел возможность отдаться лиризму наступающих сумерек, раствориться в мягкой печали по поводу отходящего дня и устремиться дерзкой мыслью к начинающим ласково подмигивать на востоке звездам.
Плевков слегка подался вперед своим тщедушным тельцем и проникновенно забормотал:
— Снова и снова я возвращаюсь к мысли о том, что я — маленький, злой, сморщенный человечек, который не знает, чего хочет, и все ему не хорошо. Я не люблю небо и не понимаю землю. Всю жизнь меня преследует кошмар сентиментальности. Все вокруг меня сентиментальны, потому что думают, так мне легче будет сносить свое ничтожество. Я благодарен одному человеку, который дал мне пощечину. Какое это счастье: получить по физиономии, как нормальный человек. Правда, он был пьян.
Больше всего мне хочется сделать что-нибудь ужасное и посвятить это узкоглазому монаху, которого я однажды видел во сне. Это был единственный человек, который меня не пожалел, кроме того пьяного, конечно. Этим ужасным может быть какая-нибудь вещь, может быть, даже произведение искусства или поступок. Это должно быть настолько ужасно, что у меня захватывает дух, когда я начинаю об этом думать. Узкоглазого монаха я видел стоящим на краю отвесной скалы, которая обрывалась в удивительной красоты луг, поросший неизвестными мне цветами. Монах (не знаю, впрочем, почему я решил, что он монах, — на нем был обыкновенный черный костюм и галстук) стоял, опершись на толстую бамбуковую палку, и смотрел на меня. Потом он описал палкой в воздухе полукруг и отчетливо произнес, не отрывая от меня взгляда своих узких глаз:
— Сволочь.
Я тотчас понял, о чем он говорит. Несколько дней назад, гуляя по лесу, я заметил под деревом маленькую девочку, она стояла на коленях и молилась. Я пришел в бешенство, потому что ненавижу, когда молятся, подбежал к девочке сзади, схватил ее за волосы и дернул. Она упала на землю и заплакала. Я начал возить ее по земле, тузить и кричать что-то. Вскоре вдалеке появились какие-то гуляющие люди, и мне пришлось убежать. Бегаю я вообще довольно быстро.
Я очень несчастный человек. Я видел только одного человека, который был несчастнее меня. Это был психически больной, он лежал в смирительной рубашке, постоянно вскрикивал: как я несчастен! как я несчастен! — и кусал себя за нижнюю губу. Верхнюю он уже всю обкусал до носа и не мог достать.
До такого я, конечно, еще не дошел, но все равно мне очень плохо. Мне плохо всегда и везде, иногда до того, что меня даже тошнит. Последний раз меня стошнило в автобусе, когда я увидел женщину с волосами, подкрашенными перекисью. Я ненавижу, когда подкрашивают волосы перекисью. Но больше перекиси я ненавижу детские считалки и собак. Например, когда я слышу считалку: «раз, два, три, четыре, пять, вышел зайчик погулять», — я не знаю, что со мной творится. Мне сразу представляется полянка, на ней серенький пушистый заяц, о мерзость! Вы не чувствуете всей гадости? Полянка, зайчик… нет, не могу!
Собак я ненавижу потому, что у них бывает течка. Конечно, течка бывает и у других животных, но у собак, по-моему, это происходит наиболее омерзительно. Представьте. Весна. Грязная, шелудивая сука с гноящимися глазами, смрадной пастью… и течка. Думаю, вам это не слишком приятно. Вы просто об этом не думаете или делаете вид, что не думаете. Вы не любите думать о неприятном. Я же постоянно думаю о чем-нибудь неприятном, и вовсе не потому, что нахожу в этом какое-нибудь удовольствие, просто я иначе не могу. Вы, наверное, представили меня чудовищем? Да, я чудовище и знаю это.
Вам, конечно, покажется странным, если я скажу, что был женат. Да, я был женат около трех лет, потом жена моя исчезла. Она вышла в воскресенье утром из дома, и с тех пор я ее больше не видел. Иногда мне кажется, что моя жена была похищена пришельцами, она была очень необычный человек. Например, могла часами сидеть неподвижно и смотреть в одну точку. Она делала это, чтобы не раздражать меня. Она знала, что я терпеть не могу никакой беготни, никакого сумбура.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: