Жан д’Ормессон - Услады Божьей ради
- Название:Услады Божьей ради
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Этерна
- Год:2009
- Город:Москва
- ISBN:978-5-480-00155-6
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Жан д’Ормессон - Услады Божьей ради краткое содержание
Жан Лефевр д’Ормессон (р. 1922) — великолепный французский писатель, член Французской академии, доктор философии. Классик XX века. Его произведения вошли в анналы мировой литературы.
В романе «Услады Божьей ради», впервые переведенном на русский язык, автор с мягкой иронией рассказывает историю своей знаменитой аристократической семьи, об их многовековых семейных традициях, представлениях о чести и любви, столкновениях с новой реальностью.
Услады Божьей ради - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Каменный стол под липами замка не сдвинулся с места. Но садились вокруг него всё новые лица, к которым дедушка питал скорее отвращение, чем любопытство. Самым забавным был человечек с усами в непромокаемом плаще, о котором мы уже говорили и который за три года сумел заставить замолчать всех посмеивающихся над ним остряков. Челочка бывшего фельдфебеля — не везет же нам на капралов и фельдфебелей — недолго забавляла нас. Еще не кончили куплетисты насмехаться над ним, а десятки тысяч пар солдатских сапог уже печатали шаг под лесом знамен, уже маршировали, сотрясая мостовую Нюрнберга при свете факелов. Гитлер, Геринг, Геббельс, Гиммлер — эти имена стали такими же известными, как имена Ленина и Рузвельта, Сталина и Фрейда, Линдберга и Ставиского, Форда и Рено, Мориака и Жюля Ромена. Когда я пытаюсь с помощью воспоминаний, летних запахов и мирского шума воссоздать образ тридцатых годов в их движении от кризиса к началу войны, «the thirties», как говорят американцы, воссоздать «климат» той эпохи, — еще тогда стало модно употреблять такие словечки, как «блейзер», «роботы», «мазут» и «потрясно», которые дедушка, в отличие от тети Габриэль, запрещал детям употреблять, — когда я вспоминаю все это, то вижу, как над каменным столом, над озером, над лесом поднимаются беспокойство и страх, знаменитая болезнь современности, о которой каждый, будь-то Кейнс, Фрейд, Пикассо или Чарли Чаплин, говорил на своем языке. После «roaring twenties», бурных двадцатых годов, далекие отклики которых, перемежаясь с джазом и танго, долетали до Плесси-ле-Водрёя, чаще всего благодаря красотке Гэби, 30-е годы оставили в памяти — может, потому что мы знаем, чем они кончились? — топот сапог и бряцание оружием. 20-е годы были бабьим летом Прекрасной эпохи, своего рода повторением исчезнувшего начала века. Суматошный 1925 год, несмотря на паузу, созданную войной, и многочисленные жертвы, все же оставался 1900 годом, оставался золотым веком вопреки Вердену и дадаизму, Октябрьской революции и учредившему компартию Турскому съезду. А тридцатые годы — это уже нечто другое, это дело Ставиского, убийство советника Пренса, который вел его дело, убийство в Марселе короля Александра I Карагеоргиевича и Луи Барту, события 6 февраля на мосту Согласия в Париже, Народный фронт, московские процессы и война в Испании, Нюрнбергский съезд нацистов и Ночь длинных ножей, внутренние причины которой стали понятны лишь много позже. Кровь, пролитая на Дамской дороге, и окопная грязь Аргонны вскоре вновь вошли в моду. Они стали частью повседневной жизни в деревнях и в семьях, в политике, на улицах больших городов. Спейшер, Антонен Мань, оба Маэса и Лапеби неутомимо продолжали серию своих подвигов. Они катились под лучами летнего солнца, невзирая на фашизм и коммунизм, на скандалы и войну в Испании, на бунты и забастовки.
Есть одно слово, вошедшее в нашу жизнь особенно прочно, лет на пятьдесят, а то и больше, быть может, на век, на два, а то и на пару тысячелетий. Оно вошло в повседневную жизнь, в наши беседы. Это слово — коммунизм. Все вертелось вокруг него, как когда-то все вертелось вокруг Бога и короля. У него было уже долгое прошлое. Это слово восходит ко временам Бабёфа и Кампанеллы, к инкам и Платону. Но теперь оно не просто означало абстрактную идею, некую опасность, некий риск, прекрасную мечту философа, временные потрясения. Слово это все больше сливалось с тем неизбежным будущим, за которое ручаются его пропагандисты. Впечатление было такое, что каменный стол постепенно превращается в бастион прошлого, в осажденную крепость, в обрывок прошлого, оторванный от будущего. Именно в 30-е годы мы начали подозревать, что услада Божья навсегда от нас отвернулась и что все моральные ценности, с которыми мы связывали наше имя, противоречат ходу истории.
Нет надобности скрывать: некоторые из нас считали, что нас ждут битвы и что к ним необходимо готовиться. Филипп, когда женщины оставляли ему какой-то досуг, не без удовольствия посещал массовые ночные празднества то в Баварии, то в Пруссии, где так красиво ходили колоссальные и очень дисциплинированные толпы, где так хорошо ладили между собой молодость и порядок. Ему было тогда где-то тридцать или сорок лет, и у него, как и у его племянника Жан-Клода, сына Пьера, двенадцати — пятнадцатилетнего подростка зарождалось чувство преклонения перед насилием. Филипп подбирал экземпляры газеты «Аксьон франсез», выпадавшие из рук разочарованного дедушки-католика. Семью-восемью годами раньше осуждение «Аксьон франсез» бордоским архиепископом, а затем и папой римским явилось для моего дедушки таким нравственным испытанием, которое не могут себе и представить люди нынешних поколений. Наверное, сравнить это можно лишь с потрясением, вызванным в наши дни во всем мире решениями XX съезда Коммунистической партии Советского Союза. Бог против короля — мир рушился. Только вот короля больше не было, а Бог правил по-прежнему. И мой дед подчинился. И еще больше погрузился в горестное одиночество. Филипп ни в какую монархию уже не верил. Поэтому у него на смену увлечению женщинами пришла вера в мужскую дружбу, в спорт, в нравственное здоровье, ключом к которому была сила и ее применение. Все это привело его в движение «Аксьон франсез», к «Молодым патриотам», с их начиненными свинцом палками, и «Королевским молодчикам», у которых Филипп стал одним из заводил.
До сих пор я больше говорил о Пьере, Жаке и Клоде, чем о Филиппе, моем кузене. Во-первых, Филипп был самым красивым из нас. Мой дедушка, его братья, мой отец, дядя Поль были видными, представительными мужчинами, но не красавцами. Что-то в них было чуточку смешное во внешности, в одежде, о чем я уже говорил. Примешавшаяся кровь Реми-Мишо и пригладила их, и вместе с тем нарушила родовую, несколько странную, но не лишенную величавости оригинальность. В облике Пьера, Жака и Клода уже не было ничего смешного. Но и ничего удивительного. Даже над Клодом никому и в голову бы не пришло посмеяться — разве что он сам — в связи с его поврежденной рукой. Все сыновья дяди Поля без труда нашли свое место одновременно и в своей эпохе, и в обществе. Однако Филипп намного превосходил всех их по тонкости и изяществу лица, по пропорциям тела, по невероятной легкости и свободе движений, идущей отнюдь не от ума, а только от какой-то гармонии, наполнявшей всю его личность, чем и объяснялся его успех у женщин всех возрастов и состояний, о чем мы уже говорили. В возрасте примерно тридцати-тридцати пяти лет, вскоре после того, как отец его, мой дядя Поль, занялся политикой, неколебимо придерживаясь с недавних, правда, пор республиканских и демократических убеждений, Филипп открыл для себя крайне правый национализм. Конечно, вы можете сказать, что он продолжил семейную традицию. И в каком-то смысле вы будете правы. Но и здесь все не так просто.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: