Дмитрий Быков - ЖД (авторская редакция)
- Название:ЖД (авторская редакция)
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:2016
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Дмитрий Быков - ЖД (авторская редакция) краткое содержание
Текст книги предоставлен жж-сообществу ru-bykov автором.
ЖД (авторская редакция) - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
— Черединского, конечно, только слушать,— продолжал Лузгин.— На бумаге все теряется. Но клянусь тебе, когда он читает — плачет. И вообще, хочешь ты того или нет — а я знаю, Громыч, ты не хочешь,— но устная форма вытесняет письменную… Черт, ты хоть рассказал бы, как ты там. Ты не встречал там Михельсона?— Михельсон был известный ЖДовский романтик, сочинитель балладных стилизаций под Киплинга, малорослый, но накачанный до безобразия мальчик со сросшимися бровями; лет пять назад он уехал в Каганат и теперь, по слухам, воевал на русской территории.
— Где ж я его там встречу?
— Да черт его знает. Собственно, я никогда не верил в его мачизм, и баллады мне его не нравились, но знаешь — не удивлюсь, если он где-нибудь при штабе. Такие вояки обязательно при штабах. Или поваром. Представляешь, Михельсон — повар?
— Не видал,— сказал Громов.— Мы, знаешь, редко с ними пересекаемся. Война сейчас позиционная. Больше выжидаем.
— А-а,— безразлично сказал Лузгин.— А то по телеку все дрянь, ни слова правды. Я, знаешь, тебе даже завидовал поначалу. Потом посмотрел пару репортажей — ну ее на хрен, что это за война? Ты понимаешь, что я не из трусости, да, Гром? Я же писал тебе. Но это не моя война, я не могу воевать на стороне этого государства, а воевать против этого государства мне совесть не позволяет. Все-таки Родина. Родина есть предрассудок, который победить нельзя, сказал автор получше нас с тобой. Пока не призывают, я не сунусь. Призовут — пойду.
Громов отлично знал, что лузгинский возраст призвали, но какой это был призыв?— так, название одно. Служить пошел дай Бог каждый пятый, и то все больше деревенщина, дети похмелья, жертвы хронического недокорма. Лузгин, впрочем, ошибался, думая, что Громов кого-то винит. Громов был одним из немногих добровольцев, пошедших в армию исключительно из эгоизма — потому только, что дома стало невыносимо. Толстой сделался вегетарианцем не потому, что хотел похудеть, и уж подавно не потому, что надеялся личным примером воздействовать на умы, усовещивая бессовестных. Праведник начинает праведную жизнь, как иной спасается из горящего дома,— сам Толстой предпочитал эту метафору всем другим и никогда не обижался на тех, кто не спасается. Он искренне их жалел. Громов хотел бы объяснить это Лузгину, добавив попутно, что, в отличие от Толстого, ни во что особенно не верит — просто жить с таким неверием в армии легче, чем на гражданке,— но давно отказался от задушевных разговоров. Он, может, и не возражал бы против такого разговора, но утратил язык, на котором можно было говорить с Лузгиным. В армии принято было другое наречие: человек, командующий ротой, не должен был помнить прежние слова, если хотел сохранить себя. Это во время настоящей, все перемешивающей войны можно читать солдатам стихи и командовать интеллигенции «Смирно!». Во время поддельных войн офицеры не знают стихов, а поэты не командуют.
Громов поглядывал по сторонам: клуб был прежний, и главным в нем была ностальгия. Это была удивительная черта интеллигентных московских заведений: они и начинались как ностальгические, ненавязчиво тоскующие по эпохе джаза, раннему Голливуду или московским шестидесятым с их второсортной придурковатой бодростью, но уже со второго посещения мальчики и девочки вовлекались в процесс, начиная тосковать по первому. Во второй раз и публика казалась уже не той, хоть была той же, и атмосфера — не такой праздничной; все московские клубы жили в перманентной легкой тоске по ушедшему, а точней — уходящему времени; такая атмосфера идеально соответствует прожиганию жизни, а в таких местах ее именно тратили, не признаваясь себе в том, что девать ее попросту некуда. В эту игру все старательно играли, в восемнадцать лет грустя о прошедшей молодости, вспоминая полулегендарных персонажей, имевших свойство исчезать и появляться,— помнишь братьев Левычей? А Батона? А Удивительную Девушку с Покровки — да-да, она ведь так и представлялась? Все только и делали, что грустили о прекрасном былом, отлично зная, что ничего прекрасного не было, да ничего, в сущности, и не изменилось — кроме того, что еще день, месяц, год жизни провалился в никуда; все сходились снова, отсюда нельзя было уйти навсегда, ибо ностальгия — сильный наркотик, особенно для тех, кому нечем больше позолотить бездарную трату времени. Вот и Громов пришел сюда — это в нем уцелело, хотя больше, пожалуй, ничего не осталось. Или осталось все? Безоговорочно изменилось одно: раньше он хотел почти всех местных девушек, а теперь вообще не представлял, как можно с ними иметь дело. Не то чтобы все два армейских года он воздерживался: случались ночевки в Дегунине и в других деревнях, и увольнения в городах, но здешние девушки были совсем другие, и Громов не понимал теперь, как можно с ними выпивать, шутить, ложиться в постель. Подсознательно он не мог им простить одного: он был на войне, несколько раз чуть не был убит, считал заслугой храбрость перед лицом гибели,— а эти девочки существовали рядом со смертью каждый день и словно были ей сродни, а точней, вовсе ее не замечали. Она не имела для них значения, это было врожденным даром, даже теперь они были сильней Громова. Тяжелые люди ничего не могут с этим поделать, ибо легкость — дар врожденный.
Между тем на сцену выскочил Черединский, приветствуемый хоровым женским стоном. Это был высокий, тощий до субтильности вечный мальчик, которому можно было дать и восемнадцать, и тридцать; на нем не было ничего, кроме ярко-алых шелковых обтягивающих трусов. Обвиваясь вокруг стальной колонны, как стриптизерша вокруг шеста, он принялся громко, с придыханием и подвывом, читать пятистопные ямбы, содержания которых Громов не уловил. Все держалось на эллипсисах, якобы задышливых, торопящихся — в Москве года четыре назад установилась такая мода: писали полуфразами, обрывками — сказать давно было нечего, но имитировался надрыв. Черединский закидывал голову, приседал, встряхивал светлыми кудрями:
— Люблю с утра — откинув одеяло —
Как в первый раз — не знаю, не скажу —
Нет, никогда — когда бы ты сияла —
Когда бы я — откинув паранджу —
Люблю сейчас — но смерть уже так скоро —
А мне всего — но может быть, уже —
Последний звук — из ангельского хора —
Сними, сними — но лучше в парандже…
— А?!— шептал Лузгин.— Если бы глазами, то, может быть, ерунда, но согласись, что в таком виде…
— Сильно,— сказал Громов.
— Чего «сильно», чего «сильно»?! Ты небось думаешь — в армию бы его, в окоп, к моим ребятам?! Фельдфебеля, бля, в Вольтеры! Солдафон хренов.
— Не думаю.
— А что, если бы послать его в бригаде артистов, перед солдатами читать? Как думаешь, покатит?— похохатывал Лузгин.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: