Томас Вулф - Домой возврата нет
- Название:Домой возврата нет
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Художественная литература
- Год:1982
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Томас Вулф - Домой возврата нет краткое содержание
Домой возврата нет - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Просто и прямо сказать родным, что я хочу стать писателем, нечего было и думать. Если выражаться современным языком, писательство означало «приятную работу, если только ее достанешь». В сознании Джойнеров, да и в моем тоже, писатель был человеком какого-то иного мира. Писатель — это романтическая личность вроде лорда Байрона, или Лонгфелло, или… или это Ирвин Ш.Кобб… какая-то чудесная сила одарила его уменьем складывать слова в стихи, рассказы и романы, которые печатаются в книгах или на страницах журналов вроде «Сатердей ивнинг пост». Стало быть, ясно: писатель — существо странное, загадочное, он живет странной, загадочной и роскошной жизнью, он — детище странного, загадочного и роскошного мира, и все это бесконечно далеко от того, что знаем мы, простые смертные. Если бы в ту пору парень, выросший в Либия-хилле, вдруг открыто заявил, что хочет стать писателем, все решили бы, что он рехнулся. И сразу вспомнили бы дядю Раиса Джойнера, который зря потратил свою молодость, обучаясь игре на скрипке, а потом еще взял в долг у дяди Марка пятьдесят долларов, чтобы прослушать курс френологии. Мне всегда говорили, что я очень похож на дядю Раиса, и признайся я в своем тайном желании, все решили бы, что сходство это еще сильней, чем кажется.
Тогда все это было мучительно, а вспоминать сейчас забавно. Притом все складывалось очень по-человечески и очень по-американски. Думаю, Джойнеры и по сей день не пришли в себя от изумления, что я вправду стал писателем. Этим понятиям, которые в двадцать лет я полностью с ними разделял, суждено было годами определять мою жизнь.
Итак, только что с университетской скамьи, я взял остатки скромного отцовского наследства и с радостным ощущением, что упрятал свою тайну в чемоданчик вместе с запасной парой штанов, пустился в путь на поиски известности и славы. Иными словами, поехал в Нью-Йорк искать работу в газете.
Да, я искал работу, но не слишком рьяно — и ничего не нашел. Меж тем денег у меня пока хватало, и я начал писать. Потом, когда деньги кончились, я снизошел до роли преподавателя на одной из гигантских «образовательных фабрик» Нью-Йорка. Это была еще одна уступка, но она давала мне возможность жить и писать.
В тот первый год в Нью-Йорке я снимал квартиру вместе с еще несколькими выпускниками моего колледжа, как и я, уроженцами Юга. Через одного из них я свел знакомство с молодыми людьми из артистической среды, которые жили в «Деревне», как я скоро научился запросто называть Гринвич-виллидж [46]. Здесь я впервые попал в компанию утонченной и искушенной молодежи моих лет, — во всяком случае, такими они мне показались. Ибо не в пример мне, угловатому неотесанному мужлану из захолустья, в котором трепетало робкое, невысказанное желание писать, эти юнцы приехали сюда из Гарварда, держались непринужденно, как люди светские, и словно бы мимоходом, но прямо говорили мне, что они — писатели. И это была правда. Они писали и печатались в разных новомодных журнальчиках, которые в ту пору возникали повсюду. Как же я им завидовал!
У них хватало смелости не только открыто объявлять себя писателями, но так же открыто утверждать, что очень многие из тех, кого я считал писателями, вовсе никакие не писатели. Я, запинаясь, пытался вступать в искрометные словесные состязания, что сверкали вокруг, — и начал понимать, что должен приготовиться к самым жестоким ударам. Так, например, я совсем смешался, когда спросил одного из этих самоуверенных молодых людей, таких розовощеких и одетых с такой небрежной безупречностью: «Вы читали „Схватку“ Голсуорси?», — а тот в ответ не спеша поднял брови, затянулся сигаретой, выпустил неспешную струю дыма, не спеша покачал головой и наконец устало, безнадежно ответил: «Не в состоянии его читать. Просто не в состоянии. Очень сожалею, но…» — И в тоне его явственно звучало: да, конечно, это очень плохо, но что поделаешь.
Они много о чем и о ком сожалели. Чуть ли не больше всего на свете их занимал театр, но, пожалуй, не было в ту пору драматурга, которого бы они не осудили. Дескать, Шоу забавен, но он ведь не драматург — он, в сущности, так и не научился писать пьесы. Слава О'Нила сильно раздута: диалог у него неуклюжий, а персонажи — сущие чурбаны. Барри невыносимо сентиментален. Ну, а Пинеро и ему подобные… писанина их до смешного старомодна.
Это сверхкритиканство было мне в чем-то очень полезно. Оно научило меня подвергать сомнению самые почтенные имена и репутации, поклоняться которым не слишком задумываясь приучили меня мои прежние наставники. Но беда в том, что скоро я, как и все эти молодые люди, погрузился в мелочный, чересчур утонченный эстетизм, худосочный и вычурный, да притом отрешенный от живой жизни — он бессилен был дать пищу и вдохновение для подлинного творчества.
Любопытно сейчас оглянуться и вспомнить, во что мы верили пятнадцать лет назад — те, кто был тогда молод, полон надежд и мечтал создать в искусстве нечто большое, значительное. Мы много рассуждали об «искусстве» и «красоте», много рассуждали о «художнике». Даже слишком много. Ибо художник, каким мы его себе представляли, был, в сущности, чудовищем, уродом: эстет и ничего больше. Уж во всяком случае, он не был человеком. А настоящий художник — это прежде всего и превыше всего живой человек; — иначе говоря, человек жизнеспособный, причастный к жизни, тот, кто связан с нею всем своим существом и потому черпает из нее силы, — иначе какой же он человек?
Но художник, о котором мы тогда рассуждали, был отнюдь не таков. И существуй он не только в нашем воображении, конечно же, это был бы один из самых поразительных, самых бесчеловечных уродов на свете. Вместо того чтобы любить жизнь и верить в нее, наш «художник» ненавидел жизнь и бежал от нее. Это была основная тема наших рассказов, пьес и романов. Мы всегда изображали уязвимую талантливую натуру, этакого молодого гения, распятого жизнью, непонятого, облитого всеобщим презрением, выставленного к позорному столбу, затравленного узколобыми фанатиками и мелочными обывателями захолустного городка или поселка, преданного и униженного убогостью жены и под конец умолкшего, сокрушенного, раздавленного и уничтоженного единодушно ополчившейся на него толпой. Таким представляли мы в наших бесконечных рассуждениях художника, и, конечно, такой художник был не в единении с жизнью, а, напротив, в вечном разладе с ней. Он не был причастен к миру, в котором жил, а напротив — неизменно бежал от него. Мир этот изображали хищным зверем, а художника — раненым фавном, который вечно пытался от него ускользнуть.
Сейчас, оглядываясь назад, я думаю, что в конечном счете все это шло нам во вред. Языку и стилю молодых людей, которым еще недоставало жизненного материала и опыта, недоставало необходимой художнику кровной связи с жизнью, это придавало нездоровую вычурность. Это вооружало их философией и эстетикой, уводящей от жизни. В тех из нас, кому в будущем суждено было стать художниками, это могло воспитать не только своеобычность, но и самомнение: каждый из нас склонен был думать, что он — особенный, законы, которым подчиняются все люди, не для него, у него иные желания, иные чувства, иные страсти, короче говоря, он — прекрасная болезнь человеческой натуры, как жемчуг — прекрасная болезнь устрицы.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: