Владимир Личутин - Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
- Название:Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Владимир Личутин - Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь краткое содержание
Владимир Личутин впервые в современной прозе обращается к теме русского религиозного раскола - этой национальной драме, что постигла Русь в XVII веке и сопровождает русский народ и поныне.
Роман этот необычайно актуален: из далекого прошлого наши предки предупреждают нас, взывая к добру, ограждают от возможных бедствий, напоминают о славных страницах истории российской, когда «... в какой-нибудь десяток лет Русь неслыханно обросла землями и вновь стала великою».
Роман «Раскол», издаваемый в 3-х книгах: «Венчание на царство», «Крестный путь» и «Вознесение», отличается остросюжетным, напряженным действием, точно передающим дух времени, колорит истории, характеры реальных исторических лиц - протопопа Аввакума, патриарха Никона.
Читателя ожидает погружение в живописный мир русского быта и образов XVII века.
Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
– С кем парня-то нажила? – глухо спросил Любим, понизив голос. Неотрывно смотрел в спину молодицы, словно бы вязал взглядом ноги. Подол темного сарафана полоскался в снегах. «Ну, оглянись же!» – взмолился вдруг. Худо слышал, что говорила мать: «От ветра, говорит, надуло. Бог, говорит, пособил. Пошла в баню – и надуло... Атаман растет. Палец в рот не клади, такой находальник. А уж работник, ой-ей! Все к рукам льнет...»
– Как назвали-то?
– Василей... Ваской кликать... Разбойник, отпетая головушка, – протянула Улита Егоровна, невольно улыбаясь, словно бы поверяла о досужем человеке.
«Вишь вот... Кто-то и оследился. Не бывает река без рыбака. Ладно помешал мутовкой в квашне», – расплывчиво подумал Любим, и Олисава тут же выпала из памяти. У Любима смута в груди, тоска скрутилась под сердцем. Ужалили давешние материны слова змеей-медянкой, и укусы те заскорбели язвами... Де, прокляну, и умрешь проклятущим... Стыдно на душе, неотзывисто, и слободка, даже в праздничных весенних своих лопатинках, совсем чужа Любиму, хоть и щемит глаза от крупитчатых распалившихся снегов.
...Чего томишься, служивый? Какая печаль тебя точит, что и родная сторона кажется тюремной застенкой? Ты – царев стремянный, и тебе нужда иметь два сердца, и оба каменных. А ты разжидился, как пустоварные житенные щи.
...Да ведь братца теряю нынче, люди доб-ры-е-е! Не саньми стерет несчастного, не в воде утопнет, не в ямке под выворотнем околеет, не цинга-скорбут выпьет, не лихоманка затрясет (все это ладно бы, знать, судьба), – но удавка палача пережмет страдальцу горло, как распоследнему побродяжке, и вынет жизнь.
Брата Минейки нынче не станет; блаженный Феодор помирает в родном куту, но без святого причастия, как проклятый язычник. Юрод-мученик отплывает в мир иной, откуда никто еще не возвращался, и снега укроют костье его, как погребальная плащаница.
Тут возле земской избы наконец-то ударили в тулумбасы. От рогаток, от таможенных амбаров, от слободских клетей, из детинца потянулся служивый люд и работный, поморяне-ушкуйники и церковный причт, нищие из бобыльих изобок и преклонных лет старухи с батожьем, и совсем младенцы, сделавшие летось первый шаг... А им-то, мальцам, закоим такая наука? Наснится ночью страх Божий, и будут плакать безутешно, будоража всю избу. А для памяти сокровенной тащат их молодки, для путевого ладейного фонаря, который бы светил безотказно посреди житейских пучин, чтобы горестная ноша, коли и упадет на горбину, не казалась неподъемной; ведь Христос помирал в далеких палестинах, в иудейских землях среди корыстного народа, не узнавшего земного Бога; а тут страдальцем свой печищанин, и вот на какие благодатные вышины вознесся, плоть превозмог и отказался от нее, как от изношенного тряпья.
...Мезенская повитуха принимала дите в бане на свет Божий; слободская старуха байкала его в зыбке, сунув в рот хлебную жамку иль коровий сосок; чтимая поморская ворожея отымала наговорами от стени; с мезенскими детками игрался в подугорье, с има же и в няше колготился, поджидая прилива, чтобы острогою бить серебряную рыбу-семгу...
Говорят-де, чудес на свете не бывает. А разве не чудо, что свой слобожанин, монах и юрод, допек до печенок самого государя; сказывают-де, от речей блаженного бела света невзвидел царь и, чтобы совесть не терзала, решил известь блаженного. С глаз подале – из сердца вон; ежли совесть не подживлять скорбными мыслями, она едва пышкает, не тревожа души, а то и вовсе со временем истлеет, как ветошка.
– ...Мать, ты не ходи туда, – вдруг сдавленно попросил Любим. – Не рви сердца. Ты-то ежли помрешь, дак я куда? – вдруг открылся стремянный и понял, откуда непродышливая горечь в горле, будто наелся окуневой ксени.
– Куда-куда... на кудыкину гору, – ворчливо ответила Улита Егоровна и, сгорбатясь, спустилась со взвоза и стала крохотной средь снегов, как карла. И Любим потянулся следом. Он – служивый, его место на торжище, подле палачевской стулки; не явись-ка на казнь – кликнет тайный подметник «слово и дело».
...Народ стекся. Ждали лишь воеводу.
– Казнишь юрода – уйду в пустынь, – грозится Евдокия Ильинишна, едва поспевая за благоверным. В темно-синем зипуне и в собольей шапке с заломом, валкий в ходьбе, коренастый, Цехановецкий, будто сенная копна, застит жене весь белый свет, и слова ее гневные, кинутные, в спину мужа осыпаются, как труха. У воеводы на лосином широком поясе лядунки с огневым припасом, на боку кривая янычарская сабля – чертит по снежному насту. Будто на рать собрался. Бояроня чувствует себя собачонкой и оттого еще более несчастна. Лицо бледно, как холстинка, и в тусклых глазах само страдание. – Ты не муж мне нынче... Ты не лапоть и не сапог, хоть и задрал голову. Ты вовсе сбился с пути. Как жить-то дальше станешь без души?..
– Проживу. Не твоя забота...
– Такие вот и Царя Небесного сгубили... Не могу более с тобою. Пострижусь в монастырь...
– По мне, хоть к черту на куличики, хоть в пролубь с головою. Локтем перекрещусь. За жизнь-то осточертела, – рубит сплеча воевода. Щекастое багровое лицо в грубых, заветренных складках, будто натерто кирпичом, и свинцовые глазки – как пули, нет в них ни капли жалости. Думает под скрип пимов: блудят, скоты, и ревут, блудят и стонут, чтобы все жалели их... И доколе царь не прижучит?
С яростью на сердце и взошел на дощатый рундук, сшитый на скорую руку, где уж дожидались полуголова и подьячий Иглин. С той же злобою кинул Елагину:
– Чего волынку тянете? Тащите вора!..
Безносый заплечный мастер, стоявший у виселицы, понимающе ухмыльнулся. Воевода брезгливо дернул усом и отвернулся. Из острожка стрельцы вывели юрода; его вроде бы ожидали давно, а он появился в распахнутых воротах как-то вдруг. Стрелецкая вахта, расставленная по обе стороны дороги, вскинула топорки на плечо. На слепящем бело-голубом снегу юрод казался черным, как арап; словно из аравийских земель привезли чуженина, чтобы вздернуть его о край Студеного моря. Словно бы самого Христа притянули из неведомых палестин, чтобы вновь распять в поучение, но уже в северной стране. Феодор был наг и бос, лишь усохшие чресла прикрывал клин грязного портища. Верижные цепи опоясывали блаженного, как сонные черные змеи, литой крест будто впаялся в грудину. Феодор едва переставлял ноги, и скрип морозного снега под плюснами отдавался в сердце каждого слобожанина суеверным ужасом. Стрельцы тащились позади, потупив головы, и без особой нужды подпихивали юрода ратовищами бердышей, словно бы за каждый тычок им платили добавочных денег. Народ качнулся навстречу и замер, как ослепленный, жадно обирая мученика взглядом. Юрод приблизился; на лице его светилась безмятежная счастливая улыбка. Он скашлянул сухо и сплюнул в снег кровавым сгустком. Реденькие волосенки и неряшливый ком бороды были густо присыпаны инеем; так поседател сердешный в юзах. Феодор стал белым, как псец, и оттого глаза светились особенной радостной голубизною...
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: