Вячеслав Шугаев - Избранное
- Название:Избранное
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Молодая гвардия
- Год:1983
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Вячеслав Шугаев - Избранное краткое содержание
Избранное - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
БУДНИЧНЫЙ ТЮТЧЕВ
Когда, к примеру, говорят: «У каждого свой Пушкин» или «свой Некрасов» — подразумевают прежде всего читательскую избирательность, круг любимых и многократно прочувствованных читателем стихотворений этих поэтов, возникшее убеждение, что вот эти строки Пушкин писал для него, имея в виду именно его порывы ума и сердца. В понятие «у каждого свой поэт», видимо, вовлекаются и некоторые страницы его жизни, вызывающие у читателя опять-таки чувство личной близости к этим, как бы родственно выпирающим из биографии, поступкам поэта. Так или иначе, «присвоение» поэта, превращение его в спутника жизни случается после долгих часов чтения, постепенно накапливающих в нас чувство неповторимой, только нам доступной упоенности тем или иным поэтическим даром.
Помимо подобного выбора «своего поэта», бывают встречи с ним будничные, вроде бы случайные, но тем не менее оставляющие след в наших душах. То в ненароком услышанном разговоре, то в истории находки его книги, рукописи, портрета, то в каком-то житейском событии, дополнительно осветившем наши взаимоотношения с поэтом.
О будничных встречах с Тютчевым я и попытаюсь рассказать.
Одной осенью я жил в зимовье на Нижней Тунгуске. Иней уже держался до полудня, желтая трава потом долго и влажно блестела, тропы в тайге приминались упруго и бесшумно, и тянуло по ним хвойным холодком. Ходил до вечера по береговым распадкам, раздавшимся и углубившимся от позднесентябрьской прозрачной тишины. Хозяин зимовья, старик Фарков, домовничал — сети его стояли прямо под окнами в темной, холодной, как бы просевшей воде. Он встречал меня, похаживая перед зимовьем между вешал, каких-то кольев, жердей, тальниковых загородок, ссутуленный, без шапки, с зажатыми под мышками ладонями — донимал его, на месте не давал посидеть приступ ревматизма, никогда, кстати, им не леченного.
— Опять маешься, Иван Романыч?
— Дьяволу бы его. Уж так ломит, так сводит — деться куда, не знаю.
— Зачем же в воду-то лезешь? Отрыбачил, значит. Что ж упрямиться?
— Да ведь без рыбы на зиму останусь. Непривычно… Ничего. Малость побегаю — отпустит. Пальцы уж вроде гнутся.
Топили печку в зимовье, но в тесноте его, пахнущей керосином, не сиделось, и мы развели еще костер — посумерничать возле на старом лиственничном бревне, дождаться, пока не истлеет зеленовато-ясная с розовыми подпалинами заря. Покуривали, вяло переговаривались, кто что видел за день, кто вверх по реке прошел, кто вниз. Собаки улеглись вокруг костра, тянули к нему морды — красновато поблескивали глаза и рыбьи чешуйки, застрявшие в шерсти. Над ельником проступил, поярчел дрожащий узенький серпик, и слабо, тускло засветились поляны, речные обрывы — иней отзывался на новый месяц. Иван Романыч поднялся:
— Что, на боковую? Или малость послушаем? — кивнул на свисавший с жердины транзистор. Батарейки почти сели, и мы включали его на две-три минуты — так, убедиться на всякий случай, что не только на Тунгуске есть живые души.
— Давай.
Густой, рокочущий усталыми нотками бас неторопливо читал:
Когда на то нет Божьего согласья,
Как ни страдай она, любя, —
Душа, увы, не выстрадает счастья,
Но может выстрадать себя…
Заворочались, заворчали собаки, услышав чужой голос, Иван Романыч шепотом цыкнул: «Тише, вы, дьяволы», слова стихотворения, казалось, не рассеивались, не пропадали в воздухе, а потекли вместе с искрами, дымом к реке, их можно было догнать. И в самом деле, потекла вдогонку облачком некая нерассеиваемая словесная плотность:
Душа, душа, которая всецело
Одной заветной отдалась любви
И ей одной дышала и болела,
Господь тебя благослови!
Облачки эти медленно опустились на иней и легко соединились с ним — чуть вспылила серебром поляна на обрыве. Видимо, упала ветка в эту минуту, а может быть, и ее задели, проплывая, слова, потому что они были в удивительном согласии с этой просторной, холодно-печальной, чуть посеребрившейся от нового месяца ночью.
Батарейки враз обессилели, и бас сник, договорил еле слышно:
Он милосердный, всемогущий,
Он, греющий своим лучом
И пышный цвет, на воздухе цветущий,
И чистый перл на дне морском.
Иван Романыч выключил приемник:
— Управы нет на наше сельпо. Просто беда с этими батарейками. Просишь, просишь — как в воду все.
Другой осенью, тоже в сентябре, собрались в Чите молодые литераторы Сибири и Дальнего Востока поговорить о работах друг друга, а более всего — душевно сблизиться, найтись и уже не теряться в этом безбрежном и суровом просторе, именуемом литературным процессом. Нас тогда учили, как надо писать, все, кому не лень, а как надо жить, как, говоря старинным словом, душу возвышать и укреплять — никто. И мы надеялись в общении друг с другом хоть несколько прикоснуться к этой науке: всласть повитать в классических высях, всей артелью осудить и отринуть все мешающее писать искренне и реалистично, помечтать с юношескою запальчивостью о том, чтобы никогда не превращать сочинительство в средство для прокорма и т. д. Отчасти и витали, и мечтали, и отрицали — золотая была осень.
Среди ее забот выпал один вечер, когда и семинаристы, и руководители наши сошлись как-то сами по себе в гостиничной прихожей, расселись там тихо и устало, видимо, не могли еще пересилить дневную тягу к людности и разговорам. Молчать вскоре надоело, и кто-то предложил прочитать по кругу по одному любимому стихотворению. Я прочитал: «Душа моя — Элизиум теней».
Ко мне подсел литератор С. И., руководитель семинара, и с неожиданною, поощрительно-ласковой улыбкой сказал:
— Смотри-ка, Тютчева знаешь. Хо-ро-шо.
Я растерялся:
— А почему я не должен его знать?
— Ну… — С. И. чуть потянул шеей, поправил ее в тесном воротничке. — Как-то не в почете он у нас. Не на виду. Мало знают, мало читают.
Не придав по тогдашнему, какому-то бурсацкому легкомыслию значения словам С. И., я вспомнил их через несколько лет, когда услышал, как дочь громко, «с выражением» заучивает: «Люблю грозу в начале мая…»
Проверяя ее с хрестоматией в руках, вдруг изумился: в книге не хватало последнего четверостишия:
Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.
Должно быть, составители хрестоматии посчитали его «темным», недоступным уму школьницы, так сказать, перегруженным мифологическими фигурами — во всяком случае, у составителей этих Тютчев был явно «не в почете и не на виду». А сколько, помню, мне в детстве счастливо-таинственных минут принесли и эта ветреная Геба, и этот Зевесов орел — пока разузнал, расспросил про них, и потом уже со знанием все себе живо представил.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: