Александр Поповский - Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
- Название:Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Советский писатель
- Год:1967
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Александр Поповский - Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов краткое содержание
Александр Поповский — один из старейших наших писателей.
Читатель знает его и как романиста, и как автора научно–художественного жанра.
Настоящий сборник знакомит нас лишь с одной из сторон творчества литератора — с его повестями о науке.
Тема каждой из этих трех повестей актуальна, вряд ли кого она может оставить равнодушным.
В «Повести о несодеянном преступлении» рассказывается о новейших открытиях терапии.
«Повесть о жизни и смерти» посвящена борьбе ученых за продление человеческой жизни.
В «Профессоре Студенцове» автор затрагивает проблемы лечения рака.
Три повести о медицине… Писателя волнуют прежде всего люди — их характеры и судьбы. Александр Поповский не умеет оставаться беспристрастным наблюдателем, и все эти повести построены на острых конфликтах.
В сборнике ведется серьезный разговор о жизни, о нашей позиции в ней, о нашем мироощущении.
Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Яков Гаврилович самоотверженно продолжал отстаивать хирургию от воображаемых врагов, То жалуясь, то печалясь, не жалея сил и доказательств, он громил и отбивался, словно, защитив любимую науку, утверждал этим свое право быть несправедливым к лучшему другу и неизвестному автору диссертации.
— Мы наше право на руководство медициной выстрадали, — говорил он, — нас третировали как последних людей! С нами готовы были поступить, как с прокаженными: облачать в черное платье со знаками и отличительной белой лентой на шляпе. Они не остановились бы перед тем, чтобы всучить нам трещотку, с какой прокаженные давали о себе знать окружающим.
В голосе Студенцова слышались жалоба, вызов. Он извлекал из своей памяти все, что могло служить его цели — вызвать сочувствие у Ванина. Ради этого он обратился к средним векам, ко времени борьбы между цирюльниками и хирургами, когда потерпевшие поражение хирурги сами стали заниматься стрижкой и бритьем. Вспомнил скорбный рассказ о хирурге Вио, наказанном за то, что в «своем недостойном звании» осмелился обратиться с хвалебными стихами к королю; и еще одну повесть о вдове, которой министр заявил, что не может определить ее сына в гардемарины, так как командование не потерпит сына хирурга в своих рядах.
Самсон Иванович тем временем думал о том, что диссертация не заслуживала такого сурового суда, не за что было так строго судить. Все произошло не так, как ему представлялось. Он был уверен, что, восхищенный работой, Яков Гаврилович первым делом потребует автора к себе. Подать ему молодца Андреева, и никаких. Пришлось бы рассказать, что Андреев и Ванин одно и то же лицо. Он вначале не поверит, плечами пожмет, затем обрадуется и скажет: «Не ожидал! Молодец! И когда это ты успеваешь? А фамилию зачем чужую придумал?» Объяснишь ему, он и поймет. С кем не бывает: человек усомнился в собственных силах и прикрылся добрым именем чужим… Кто бы подумал, что все обернется по–другому? Ничего ему теперь Самсон Иванович не скажет, пусть бранит и поносит Андреева.
Яков Гаврилович не устает скорбеть и печалиться о судьбах хирургов, обиженных, изгнанных, сожженных на кострах, замученных бездушными правителями. По–прежнему в его голосе звучат жалоба, вызов и страстное желание чужими печалями высказать свою и найти отклик в душе у друга.
Самсон Иванович молчит, не делает попыток ни возразить, ни успокоить его. Он знает, что сейчас это не принесло бы пользы. Какой смысл уводить Студенцова из круга идей, которые не возбуждают, а успокаивают его. И состояние огорченной невинности, и вопли об испытаниях, выпавших на долю хирургов, помогают ему убеждаться, как трудна его собственная жизнь, и только уроки истории дают ему силы исполнить свой долг.
— У нас этого не было, — словно очнувшись от раздумья, произносит Ванин, — у нас хирургов не сжигали, а уважали.
Высоко поднятые брови, чуть выпяченные губы и легкое покачивание головы выражают примерно следую–щее: «Слова хорошие, не спорю, но напрасные. Пусть оплакивают своих соплеменников те, кого это касается. На моей родине этого не было».
— У нас «не жгли», — иронически замечает Студенцов, — но и не уважали. Вспомни Петровские уставы: «Лекаря, брадобреи и прочая сволочь — на левом фланге». Что и говорить, компания теплая, хоть и не завидная.
— В те времена, — с тем же спокойствием отвечает Ванин, — это не звучало обидно. Да что говорить, сам Петр носил при себе хирургические инструменты, готовый помочь любому.
Яков Гаврилович поморщился, и на лице его отразилось недовольство.
— До чего ты удивительный человек, с чего бы ты ни начал, обязательно сведешь все к «своему» и «чужому». Пора тебе от этого отказаться. Я понимаю, когда иной раз с кафедры приходится поговорить об отечественных талантах и прочих, но историю кромсать и выделять свое из чужого — нехорошо.
Он испытующе взглянул на друга, чтобы убедиться, какое впечатление произвели его слова, и, видимо, недовольный тем, что увидел, примирительно продолжал:
— Мало ли что мы считаем своим. И картофель, и табак, и конопля, и лен растут и размножаются на наших полях, а растения — не наши. Первые вышли из Америки, а вторые из Индии. Вот и разберись.
Не впервые они спорили об этом. Самсон Иванович чтил русские традиции в науке, любил русских врачей Захарьина и Мудрова, верил, что клинициста, подобного Боткину, Европа не знала. Яков Гаврилович ставил иностранные школы выше всего, считал Клода Бернара, Гельмгольца и Вирхова величайшими медиками своего времени. В своих лекциях он любил развлекать студентов рассказами из жизни европейских знаменитостей и анекдотами из их биографий. Запас этих сведений был так велик и разнообразен, что никто не запомнил, чтобы он дважды повторил высказанную однажды остроту. Когда в стране заговорили об отечественных талантах, несправедливо забытых, обманутых и оттесненных именами зарубежных ученых, Яков Гаврилович в своих вы–ступлениях перестал упоминать иностранцев. Когда обстоятельства вынуждали его назвать кого–нибудь из них, он делал вид, что забыл это имя, морщил лоб, щелкал пальцами и, махнув наконец рукой, говорил: «Назовем его просто французом». Зато все чаще в речах Студенцова стали звучать имена соотечественников. Безвестные и малоизвестные, ничем не замечательные, они упоминались слишком часто, не всегда кстати.
Самсона Ивановича не смутил пример с картофелем, табаком, коноплей и льном, во всем, что касалось сельского хозяйства, он был не менее осведомлен, чем в медицине. Он встал во весь рост, тряхнул своей львиной головой и, положив на стол большую тяжелую руку, сказал:
— Я понимаю, когда мне говорят, что исследователи не решили еще, где отчизна пшеницы, ячменя, овса, кукурузы и риса, и что растения эти — «космополиты». Понимаю и не спорю, так и должно быть, но человек!
Он круто повернулся к Студенцову и устремил на него сердитый взгляд. «Русский человек, — говорил этот взгляд, — где бы он ни жил и на каком языке ни говорил, может быть только русским».
Яков Гаврилович решил, что Самсон Иванович вызывает его на ссору. Этот медведь не уступит в том, что задумал; что ж, война так война, он скажет ему нечто такое, что тот запомнит надолго.
— И я, Самсон Иванович, понимаю, когда мне говорят что–то дельное, — начал Яков Гаврилович вкрадчивым полушепотом, переходящим в шипение, — но когда собственную немощь хотят прикрыть тем, что отвергают все великое на свете, во мне вскипает протест. Неприятно встречаться с истинной правдой, очень и очень неприятно. Она, как солнце, ослепляет и даже убивает, но от нее ведь некуда деться… Будем откровенны, ты никогда не любил и не понимал хирургии. Что тебе до ее печалей и горестей. Из тебя пробовали сделать хирурга, не вышло. И терапевтом ты стал не из первых. В военных госпиталях ты только и знал, что отпускал морфий, чуть застонет больной, и всем без разбора прописывал вино, называя его игриво «антибомбин». Никто ведь с терапевта не взыщет. Велика ли этой науке цена! Давно ли они раны лечили водкой, а все прочее вином с натертым в нем порохом, луком и чесноком? Давно ли их лечебный инвентарь сводился к бешеному яблоку, лисьему сахару, перелойной травке и сонному зелью чечуйнику? Убого, конечно, очень бедно, зато все наши, доморощенные средства! Тиф лечили корнем валериана, затем серпентарием и наконец — иверской божьей матерью. Велика наука, что и сказать. Да, чуть главного не забыл — пиявок. Во времена кровопускателя Бруссе в одну лишь Францию их ввозили тридцать три миллиона штук в год. Разве еще вспомнить про усердие, с каким психических больных приковывали к стене и за шиллинг показывали публике.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: