Владимир Бибихин - Владимир Вениаминович Бибихин — Ольга Александровна Седакова. Переписка 1992–2004
- Название:Владимир Вениаминович Бибихин — Ольга Александровна Седакова. Переписка 1992–2004
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Европа
- Год:2015
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Владимир Бибихин - Владимир Вениаминович Бибихин — Ольга Александровна Седакова. Переписка 1992–2004 краткое содержание
Приношение памяти: десять лет без В.В. Бибихина. Текст этой переписки существует благодаря Ольге Лебедевой. Это она соединила письма Владимира Вениаминовича, хранившиеся у меня, с моими письмами, хранившимися в их доме. Переписка продолжалась двенадцать лет, письма писались обыкновенно в летний сезон, с дачи на дачу, или во время разъездов. В городе мы обычно общались иначе. В долгих телефонных беседах обсуждали, как сказала наша общая знакомая, «все на свете и еще пару вопросов».
Публикуя письма, я делаю в них небольшие купюры, отмеченные знаком […], и заменяю некоторые имена инициалами. Другой редактуры в тексте писем нет
Владимир Вениаминович Бибихин — Ольга Александровна Седакова. Переписка 1992–2004 - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Ольге показалась в Вашем письме встревоженность. Возможно, но ведь Вы собираетесь во внимании поверх и помимо своих состояний. Мне показалось очень важным, что Вы говорите о двух стилях и языковой бездомности. Меня все больше зачаровывает то, что Гёте называл «большим стилем», когда без искусственности, без «научности» достигается общезначимость звучания ярких слов. Вещь, конечно, самая трудная, — не сорваться ни в холодную бездушность, ни в жаркий бред. Я думаю что да, мы лишились Языка, как Вы пишите, потому что нет вкуса и слуха к ненавязчивой прозрачной глубине; однажды сорвавшись на крик, люди думают, что теперь все дело в том, чтобы перекричать. «Моноязычие», конечно, уродство среди многих уродств, что-то вроде механического голоса; но только тогда игра, такая естественная, стиля, голоса, сможет зазвучать, когда сцеплена, скована — чем? мерой? вкусом? Даже назвать эту трудную вещь трудно, лучше сослаться на Пушкина. Гоголя, как ни странно. Ах Толстой часто увлекался «словечками», сочностью. […] Булгаков, Ахматова — образцы в нашем веке; […] Аверинцев все-таки слишком вмешивается в говоримое со своим, конфессиональным, исповедальным, у него нет по-настоящему даже плутарховской ровной отрешенности внимательного взгляда. — Что касается чистоты «научного» стиля, он, конечно, хуже всякой грязи, и как Вы правы, что у разнузданных художников больше следов душевного труда. Художники это знают, презирают очищенных (обчищенных), и между мыслью и академией у нас пропасть глубокая, надолго. […]
О Баткине я думаю очень хорошо, но ему почему-то кажется, что от своих прозрений и догадок он должен получить и выдать всегда какой-то эффект, и это губит у него все. Видение, по Аристотелю, не имеет цели вне видения, оно энергия, т.е. полнота бытия, и кончается не эффектом, а удивлением перед тем, что предельная зорко начинает видеть свой предел, конец видения, начало Бога. В полноте видения — не эффект открывателя, изобретателя, а смирение, которое Баткин отсылает вне сцены, на которой воображает, что стоит. Ах как Баткину не хватает воображения видеть, что вся эта сцена сразу рухнет с прекращением держащего ее воображения. Непостижимо. — У меня всегда была мгновенная смена зрения, когда я смотрел на рукописное, которое будет напечатано; т.е. дело не в самом факте типографского напечатания, а в том, что рукописное «пошлó», живет само. Так с Вашей фразой «Почему обобщатели “современной культуры” нас за современников не считают». Я вижу ее, глядя на страницу Вашего письма, напечатанной, читаемой не мною. Интересно гадать, где, когда. — Я не читал Баткина об Августине и после Ваших слов прочту, хотя у меня сложилось, когда я его внимательно читал, возможно, поспешное впечатление, что гамма его эффектов ограничена «личностью», торжеством ее независимости, политической может быть или нравственной. Но в нем есть прекрасная искренность, грусть, широта и, наверное, то, о чем я говорю, хоть и верно, не слишком большой угол занимает в его хозяйстве, сложном и, кажется, трагическом. — Только опять же о чем-то «не узко» своем он как ученый не пишет. — Свое , наверное, все-таки не делится на «узкое» и «широкое», а делится только наш слух, не отпускающий себя для слышания в своем того, что язык в своей истории в него вложил; добро (с-мерть = своя смерть = хорошая, не «наглая» смерть*) (* «с-» в «смерть» — из какого-то *su-, того же, которое в др.-инд. su благо и род ) и род («сын», слово той же семьи, означающее не отношение родства, а присутствие рода, как нем. Kind то же слово, что английское kind, сразу и «добрый», и «род»).
С каким удовольствием я по Вашей просьбе поцеловал Володика — впервые, а то у меня не было никогда вообще такой привычки, и это оказалось очень приятно. — Что касается «деревенского вида» Вашего письма, то Москва нас, Ольгу и меня, начинает очень пугать, и деревня, в том числе и то место, где мы живем, кажется по сравнению с Москвой совсем другим, незачумленным пространством.
Всего Вам доброго. Луна в окошке та самая, которая над Вами, и наверное Ольга права и Вы чем-то встревожены, но и в самой тревоге у Вас остается покой. — Как будет, так будет; но если Вы напишите, пусть кратко, то будет лучше. Не говорю даже — нам лучше; потому что, кажется, от того, что Вы пишете, что бы то ни было, просто — становится лучше.
Ваш — В.Б.
Азаровка, 21.8.1993
Дорогой Владимир Вениаминович,
известие о Вашей будущей дочке — от него «становится лучше», как Вы пишите. Теперь, когда, говорят, в России перестают рожать! Это что-то значит. Желаю Ольге и Вам самого легкого и доброго приближения к этому событию. Встревожена ли я? даже не знаю: я как-то не привыкла к этому прислушиваться. Не привыкла или отвыкла? — и этого не могу сказать.
Ваше письмо принес сегодня насмерть перепуганный пастух: здесь боятся, представьте себе, чеченцев — будто они кого-то зарезали в Малахове. А шло оно полтора месяца. Ну и чеченцы. Тем временем по соседству в Поленове жили Великановы и мы несколько раз встречались, даже отца Илию, приехавшего на несколько часов, я странным образом застала. В их семье происходит такое: Ваня становится настоящим композитором. Он сочинил несколько пьес — и Вы бы видели, как он работает! с такой спокойной, чужой сосредоточенностью, как художник (при мне он сочинял начало «Сказки о мертвой царевне»: и, не найдя интонации для «села ждать его одна», с мудростью опять же художника отступился, не стал добиваться, но заложил в дальний угол ума. Удивительно.) Стиль его прокофьевского происхождения, но уже оригинальный, честное слово. И он, и Маша (старшая сестра) похожи на королевских детей. Анна вливает в них всю свою любовь к русской культуре, а Кирилл — свою неутоленную страсть к музыке. Пушкина они (дети) любят как… не знаю, с чем сравнить. Поставили спектакль с Ваниной музыкой «Смерть Пушкина»: Ваня был Пушкиным, Маша — Карамзиной; Кирилл играл на фисгармонии (в усадьбе Поленова это все происходило). Слезное было зрелище. Да, кажется, знаю, как: как у самого Пушкина.
Как пламень жертвенный, чиста моя любовь.
А я все это время переводила францисканские легенды (причем мне достались, пожалуй, не лучшие: не Legenda maggiore Бонавентуры и не Leggenda perugina). Франциск у меня как-то соединяется с Пушкиным — и с Андерсеном, представьте себе, и с отцом Димитрием. Странная цепочка? Что в этом общего? Приветливость, может быть; приветливый ум — или приятный, в цел. значении (тот, который принимается: «кадило приятное») И, мне кажется, «большой стиль» без такой «приятности» немыслим. Она-то потустороння и холодной бездушности, и жаркому бреду, о которых Вы пишите: ведь и этот холод, и этот жар — одинокие вещи, ни к кому не приветливые, никем не принятые (во время своего выговаривания). Я тут читала М. Бубера новое (первое) издание по-русски «Я и Ты» (до этого я только по-немецки читала его «Хасидские легенды»). У него, собственно, одна тема с Яннарасом: связь как образ жизни (Яннарас видит в этом исключительно христианское, и больше — православное достояние, и Бубер описывает его почти теми же словами, не выходя из иудаизма). Это совершенно иное «Я» (иное, чем индивидуалистское). «Я, в котором Ты, без которого нет Меня» сумел описать в августиновской личности Баткин. И справедливо отметил, что человек может считаться (и по определенным меркам быть) верующим, находясь при этом в «обыкновенном» я (по-буберовски, не в парадигме «Я–Ты», а «Я–Оно»), таком, о котором с ужасом думал Франциск: «Если это (связь) у меня отнимется, то останется только душа и тело, как у всех неверующих». Научность, […] — мне кажется, и есть расширение сферы «Я-Оно» на все, что получится дистанцировать и рассмотреть. Но может, я огрубляю, и она имеет в виду что-то другое… Может ли быть «узкое свое»? Можно сказать, что оно как раз не свое: но я имею в виду то, что относится к «Я» вне связи, а таким может быть любое «собственное». Другое — как в Псалме: «Се азъ и дѣти моя иже даде ми Господь» (по памяти, может, не точно). Про первое «свое» я и говорю — приближенно — как про «узкое» (не понятое как, во-первых, данное, поданное — и как представленное вместе с собой в этом «Се»: вот мы), и в этом смысле о. Димитрий восхищенно говорил о Предтече: «Ничего своего у него не было». Так же можно было бы сказать: «У него все было свое». Мне кажется неоспоримым требование Гёте говорить о каждой вещи противоположные истины. О «своем» это так же справедливо. Все-таки мы знаем не только то, что знает язык в своей до-синайской глубине, разве нет? Во всяком случае, я люблю помнить, что все так, и наоборот.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: