Андрей Зорин - Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века
- Название:Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:ЛитагентНЛОf0e10de7-81db-11e4-b821-0025905a0812
- Год:2016
- Город:Москва
- ISBN:978-5-4448-0436-0
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Андрей Зорин - Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века краткое содержание
Книга посвящена истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века: времени конкуренции двора, масонских лож и литературы за монополию на «символические образы чувств», которые образованный и европеизированный русский человек должен был воспроизводить в своем внутреннем обиходе. В фокусе исследования – история любви и смерти Андрея Ивановича Тургенева (1781–1803), автора исповедального дневника, одаренного поэта, своего рода «пилотного экземпляра» человека романтической эпохи, не сумевшего привести свою жизнь и свою личность в соответствие с образцами, на которых он был воспитан. Детальная реконструкция этой загадочной истории основана на предложенном в книге понимании механизмов культурной обусловленности индивидуального переживания и способов анализа эмоционального опыта отдельной личности. А. Л. Зорин – профессор Оксфордского университета и Московской высшей школы социально-экономических наук.
Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Особое словоупотребление Радищева также отражало двусмысленный характер его отношений с Елизаветой Рубановской, взявшей на себя после кончины в 1784 году ее старшей сестры заботу о четырех осиротевших племянниках. Судя по «Завещанию моим детям», ко времени ареста Радищева его связывали со свояченицей какие-то сердечные отношения (см.: Берков 1950: 240). Сын Радищева от первого брака Павел в биографии отца уверенно написал, что тот в Сибири «женился на Елизавете Васильевне» (Биография 1959: 84). Это указание было оспорено В. П. Семенниковым и П. Н. Берковым, обратившими внимание на то, что по существовавшему законодательству такого рода брак приравнивался к кровосмешению (см.: Семенников 1923: 228; Берков 1950: 240).
Не стоит преувеличивать законопослушность и неподкупность российских священнослужителей. Но даже если Радищев и Елизавета Рубановская и были обвенчаны, статус их брака и рожденных в нем детей оставался неполноценным [71]. После смерти писателя Александру Романовичу Воронцову и Глафире Ивановне Ржевской пришлось ходатайствовать, чтобы детей приняли в закрытые учебные заведения «с фамилиею Радищевых» (Биография 1959: 85) [72].
«Дневник одной недели» был написан в 1802 году уже после смерти Елизаветы Васильевны и стал, по сути дела, новым завещанием Радищева. Через двенадцать лет он вновь счел необходимым рассказать детям о своей любви и о том, как невыносимо для него существование вдали от них [73]. Обращение «друзья души моей» сразу очерчивало узкий круг посвященных читателей, знакомых с интимными деталями биографии автора и способных правильно понять смысл его сочинения.
Со времен Г. А. Гуковского в «Дневнике одной недели» принято видеть прежде всего художественное произведение, построенное на «автобиографической иллюзии». Как пишет исследователь, «имитация подлинного человеческого документа» была одной из родовых черт литературы европейского сентиментализма. Авторы этой эпохи часто преподносили свои произведения читателю как рассказы о реальных событиях и собрания подлинных документов (см.: Гуковский 1936: 166–167) [74].
Однако эффект литературной имитации (если, конечно, это не открытая стилизация) определяется готовностью читателей принять ее за оригинал. Чем больше они осведомлены об обстоятельствах жизни автора, тем меньшую долю условной беллетристичности тот может себе позволить, не подрывая «автобиографической иллюзии». Уровень требуемой документальности задается здесь прагматикой текста.
В произведении, написанном в форме дневника, неизбежна ретроспективная проекция поздних переживаний на более ранний период. Автор едва ли может отделаться от мыслей и настроений, побудивших его взяться за перо, да и, скорее всего, не стремится к этому. В то же время избранная техника повествования не позволяет ему установить между собой нынешним и собой прошлым временну2ю дистанцию. Наиболее достоверными для аудитории, в данном случае для детей писателя, должны были стать не столько фактические обстоятельства, сколько переживания, эмоциональный опыт расставания с близкими людьми.
Как и «Московский журнал» Муравьева, последнее сочинение Радищева вряд ли представляет собой подлинный дневник, где события и чувства повествователя записываются и фиксируются по мере их проживания. Этому противоречит продуманная композиция повествования. Автор проводит своего героя от исходной к итоговой точке через весь набор переживаний, сопутствующих разлуке, – отчаяние, надежду, горечь ожидания, сменяющихся в финале ликованием обретения.
Радищев вполне мог вспоминать на страницах дневника расставание с ближними, случившееся еще в благополучные для него годы, когда за страданиями разлуки следовала радостная встреча (см. подробнее: Зорин 2012). Однако эти воспоминания были неизбежно окрашены для него последующим опытом: тюрьмой, ссылкой, смертью Е. В. Рубановской, «всеми духовными пытками» (Радищев 1938–1952 III: 527) последних лет жизни. Героя «Дневника» «занимает не столько мысль о том, когда вернутся друзья, сколько о том, вернутся ли они вообще» (Галаган 1977: 71). Небольшое опоздание близких людей он воспринимает как предательство, заставляющее его чувствовать себя покинутым и одиноким.
Рассказывая о расставании с родными, продолжавшемся всего одиннадцать дней, Радищев уже задумывался о вечной разлуке. В «Дневнике одной недели» нашли свое отражение эмоциональные матрицы, оказавшиеся особо значимыми для Радищева в этот период его жизни, включая размышления о самоубийстве, от которого его отделяли считанные месяцы, если не недели [75].
По воспоминаниям Павла Радищева, утром 11 сентября 1802 года его отец выпил разом «большой стакан с крепкой водкой, приготовленной для вытравления мишуры поношенных эполет старшего его сына». После этого он попытался зарезаться, но «старший сын заметил это, бросился к нему и вырвал бритву». Ни присланный Александром I императорский лейб-медик Виллие, прибывший через час, ни «другой придворный медик», приехавший вечером, не смогли помочь умирающему. Уходя, Виллие спросил у Радищева, «что могло побудить его лишить себя жизни», и, после «продолжительного и несвязного» ответа, заключил: «Видно, что этот человек был очень несчастлив» (Биография 1959: 95).
Пожалуй, самую известную интерпретацию этого трагического события предложил Ю. М. Лотман, увидевший в нем героический жест, ориентированный на поэтику классической трагедии:
Самоубийство Радищева не было актом отчаяния, признания своего поражения. Это был давно обдуманный акт борьбы, урок патриотического свободолюбия. <���…> К осени 1802 г. он (Радищев. – А.З.), видимо, пришел к выводу о необходимости совершить подвиг, призванный разбудить и мобилизовать русских патриотов (Лотман 1992: 265; см. обзор работ Ю. М. Лотмана по этому вопросу: Погосян 1998: 448).
Как отмечал Лотман, интерес к теме героического самоубийства сопутствовал Радищеву на протяжении всей жизни, как минимум со времен его юношеского пребывания в Лейпциге, и отразился во многих его сочинениях. По-видимому, наиболее значимым для него произведением, где эта тема получила воплощение, была для писателя трагедия Дж. Аддисона «Катон», в особенности финальный монолог героя-самоубийцы, который Радищев неоднократно цитировал и пытался переводить.
Подтверждением этой гипотезы послужил для Лотмана выявленный им отклик Карамзина на смерть Радищева – заметка «О самоубийстве», перевод которой появился в сентябрьском номере «Вестника Европы» за 1802 год. Трагедия Аддисона подвергнута здесь осуждению за соблазнительный пример, который она подает пылким молодым людям (см.: Лотман 1992: 267; подробнее см.: Лотман 1995: 763–785) [76]. Карамзин интересовался личностью Радищева, читал его произведения и, вероятно, беседовал о нем с общими знакомыми, однако был очень далек от него по кругу общения, да и попросту жил в другом городе. Однако Лотман склонен доверять интуиции Карамзина больше, чем целому комплексу свидетельств, исходящих от современников или ближайших потомков Радищева, включая рассказ Павла Радищева, который был рядом с отцом в роковой момент. По словам ученого,
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: