Борис Поршнев - Тридцатилетняя война и вступление в нее Швеции и Московского государства
- Название:Тридцатилетняя война и вступление в нее Швеции и Московского государства
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Наука
- Год:1976
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Борис Поршнев - Тридцатилетняя война и вступление в нее Швеции и Московского государства краткое содержание
Тридцатилетняя война и вступление в нее Швеции и Московского государства - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Если это решето повсюду почти автоматически очищало Германию от наиболее непокорных элементов общества, это не значит, что и сознательная воля руководителей и политиков не подталкивала войска на особенно скомпрометированные мятежами земли и пункты, иногда прямо в целях возмездия [107] Cм. об этом гл. VII.
.
Необходимо отметить еще один момент, косвенно связанный с критическими изысканиями Эрдмансдёрфера, Хёнигера и др. Кропотливые поиски «легенд» дали все же некоторый улов, но только ставящий перед историком новый серьезный вопрос: почему же именно эпоха Тридцатилетней войны благоприятствовала распространению «жалобного тона», того особого литературно-психологического стиля, который порождал преувеличения и легенды? Объяснять его хитростью прибеднявшихся налогоплательщиков и взаимными наветами враждовавших партий нелепо, ибо ведь обе эти причины действовали во многие другие эпохи. Несомненно, что этот стиль сам был порождением ужасов Тридцатилетней войны, плодом того впечатления, которое они произвели на сознание современников.
Не сами по себе ужасы вызвали это потрясающее впечатление. Чего только не видело мрачное средневековье! Но было в ужасах Тридцатилетней войны нечто, отличавшее их качественно и принципиально от всего виденного прежде и поэтому не укладывавшееся в нормы мыслимого, — их бессмысленность. Никакого религиозного фанатизма нет и следа в кровавых оргиях Тридцатилетней войны; современники в очень слабой степени чувствовали и сознавали ее как войну религиозную, да она таковой и не была уже с 30-х годов. Не было в ней и национального ожесточения.
Не могло мышление современников истолковать ее ни как иноземное завоевание, ни даже просто как вооруженный грабеж и разбой, ибо в поведении солдат, как мы знаем, разрушение и истязание преобладали над захватом имущества. Наконец, не могли внести ясности и аналогии с самыми жуткими расправами и карами, какие знало прошлое, — с подавлением мятежей, наказанием оборонявшихся или непокорных городов, вплоть до их полного уничтожения. Во всем этом была своя логика. Говоря широко, прежде люди думали, что если они пострадали, то обязательно за что-то: за правду или за грех — свой или своих руководителей (государей, магистратов и т. д.). Любое мучение укладывалось в общественное сознание как прямой или косвенный результат предшествовавшего поведения — неразумного, неблагочестивого или, напротив, разумного, благочестивого. Всякое страдание человека подходило или под категорию наказания или под категорию мученичества. Вот этот-то крепкий костяк социальной психологии, созданной средневековьем, и был переломлен Тридцатилетней войной: тут невозможно было нащупать ни мученичества, ни человеческого наказания за что бы то ни было, ни даже божьей кары, поскольку обе религиозные партии призывали ее на голову врагов, а доставалось в равной мере и тем и другим.
Объективно Тридцатилетнюю войну можно рассматривать в известной мере как карательную экспедицию против немецких крестьян. Но ведь никакой прямой и формальной связи при этом не было между предшествовавшим поведением крестьянина или деревни и солдатской расправой. Одни оказывались наказанными за других. Как и всякий террор, Тридцатилетняя война была призвана не столько уничтожить часть населения, сколько устрашить оставшихся. Однако устрашить их наказанием лиц или общин, виновных в мятежах, как показывает предыдущая история восстаний и их подавлений, оказалось невозможным; по-видимому, уж слишком глубоко угнездилась в умах мысль о правоте восстания, о том, что оно само осуществляет наказание сильных мира сего за их злодеяния. Репрессии не запугивали, ибо воспринимались не как наказание, а скорее как мученичество за правое дело. И вот, Тридцатилетняя война привела к цели окружным путем: она сломила человеку гордую голову, пронесенную им даже через средневековье, несмотря на все изуверства и на все угнетение. Она отняла у него сознание, что его бьют и мучают за что-то. Она приучила его к сознанию, что другой человек может бить и мучить его просто так, т. е. к сознанию подавленности, права сильного и бесправия слабого, обреченности последнего на страдания ни за что.
Надо оговориться: Тридцатилетняя война в Германии в этом отношении не представляла абсолютной исторической новизны. Можно вывести широкое историческое наблюдение, что всякий раз, когда какая-либо война несла в себе не только международное содержание, но и междуклассовое, социальное, она приобретала в той или иной мере этот оттенок бессмысленного мучительства и кровожадности по отношению к мирному населению, этот дух террора. В XVI в. такова была, например, атмосфера Итальянских войн, особенно со стороны Карла V. Но все это только неразвитая тенденция сравнительно с Тридцати летней войной — и по масштабам, и по глубине морально-психологического надлома для целого народа. Пожалуй, никогда за всю предшествовавшую историю средних веков человек не был так унижен, как в эти 30 лет, в течение которых было истреблено или успело вымереть старое поколение немцев и его место заняло новое, с совершенно новой социальной психологией. От этого-то нового поколения и ведут начало некоторые национально-психологические черты, долго сопутствовавшие дальнейшей истории немцев. В XVIII в. немецкий юрист Карл Фридрих фон Мозер писал: «У всякой нации есть свои движущие пружины: в Германии — это покорность, в Англии — свобода, в Голландии — торговля, во Франции — честь короля» [108] Цит. по: Перцев В. Умственные течения в Германии в XVIII веке. — «Книга для чтения по истории нового времени», т. II. М., 1911, с. 390.
.
В этих словах превосходно подытожено самое глубокое из последствий Тридцати летней войны для Германии. Если, с одной стороны, характерной чертой массовой психологии стала жестокость, то с другой, оборотной, стороны — нерассуждающая покорность. Ужасы войны не столько своей суровостью, сколько своей полной неоправданностью, иррациональностью сокрушили все нормы прежнего морального и общественного мышления рядового немца. Теперь он научился бояться — не наказания за что-либо, не загробного суда, а бояться вообще, бояться силы и унижаться перед ней. В конце XIX в. Энгельс писал, что только революционное насилие, к которому рано или поздно вынужден будет прибегнуть немецкий народ, «вытравило бы дух холопства, проникший в национальное сознание из унижения Тридцатилетней войны» [109] Маркс К . и Энгельс Ф . Соч., т. 20, с. 189.
.
Эта гигантская психологическая катастрофа, надолго наложившая печать на последующую судьбу германского народа и германской культуры, может быть ясно прослежена по письменным и литературным памятникам эпохи. Ведь «скулящие» хроники и документы времен Тридцатилетней войны могут послужить не только для изучения отраженных в них внешних факторов, но и для изучения фактов общественного сознания. Несущиеся с их страниц вопли, даже их преувеличения в описании насилий и мучений, сами суть исторические факты: это последние крики протеста, не сознательного революционного протеста, а протеста традиционного общественного сознания перед лицом фактов, которые они не в силах освоить. Тот же оттенок носит и знаменитая серия гравюр Калло «Бедствия войны». Понемногу эти крики умолкают: к концу Тридцати летней войны старое сознание уступает поле битвы новому сознанию — тупой и беспринципной покорности (духовный мир масс, особенно молодого поколения). Но среди интеллигенции старшего поколения протест и ужас от совершившейся моральной катастрофы живут еще 15–20 лет после войны. Немецкая литература 50–60-х годов XVII в. еще как зеркало отражает муки духовного надлома, совершенного в немецком народе Тридцатилетней войной, еще пытается протестовать. Самый громкий вопль — это «Симплициссимус» Гриммельсгаузена. В конечном счете это — моралистическая книга. Но свой моральный протест против духа Тридцати летней войны, против унижения человека насилием Гриммельсгаузен завершает не призывом к борьбе, а признанием безнадежного поражения человека; еще мальчиком Симплиций, выйдя из лесу от отшельника и натолкнувшись на кровавую сцену погрома в деревне, решил, что когда в мире все так ведется, то в пустыне лучше [110] Гриммельсгаузен Г. Я. К . Указ, соч., с. 36.
, а проделав длинный жизненный путь, полный приключений и поисков правды, он, разочаровавшись, заканчивает его тем, что удаляется от людей на необитаемый остров. Однако голос Гриммельсгаузена не совсем одинок в послевоенной Германии. Мы уже упоминали его современников — Ганса Мошероша, выражавшего свой протест леденящим кровь реализмом в сценах «Солдатской жизни», и Фридриха фон Логау, аристократа, потрясенного нравственным крушением Германии и бичующего ее острыми эпиграммами. Но в особенности заслуживает упоминания замечательный поэт и драматург той эпохи, вышедший из буржуазных слоев, Андреас Грифиус. Его считают неудавшимся немецким Шекспиром — драматическое творчество Грифиуса было сломлено и сознание потрясено Тридцатилетней войной. И в ней не столько сами ужасы, сколько моральная, духовная сторона этих ужасов, не то, что происходило в мире, а то, что произошло «в душах», казалось ему самым страшным. Его замечательный сонет 1636 г., рисующий опустошение Германии «пьяным кровью сбродом», заканчивается такими строками:
Интервал:
Закладка: