Олег Лекманов - «Жизнь прошла. А молодость длится…» Путеводитель по книге Ирины Одоевцевой «На берегах Невы»
- Название:«Жизнь прошла. А молодость длится…» Путеводитель по книге Ирины Одоевцевой «На берегах Невы»
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент АСТ
- Год:2020
- Город:М.
- ISBN:978-5-17-132899-3
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Олег Лекманов - «Жизнь прошла. А молодость длится…» Путеводитель по книге Ирины Одоевцевой «На берегах Невы» краткое содержание
Олег Лекманов – филолог, профессор Высшей школы экономики, написавший книги об Осипе Мандельштаме, Сергее Есенине и Венедикте Ерофееве, – изучил известный текст, разложив его на множество составляющих. «Путеводитель по книге «На берегах Невы» – это диалог автора и исследователя.
«Мне всегда хотелось узнать, где у Одоевцевой правда, где беллетристика, где ошибки памяти или сознательные преувеличения» (Дмитрий Быков). В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
«Жизнь прошла. А молодость длится…» Путеводитель по книге Ирины Одоевцевой «На берегах Невы» - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Из города Киева,
Из логова змиева
Я взял не жену, а колдунью…
А она, правда, позже, уже после рождения Левушки:
Он любил три вещи на свете:
За вечерней пенье, белых павлинов,
Истертые карты Америки.
Не любил, когда плачут дети,
Не любил чая с малиной
И женской истерики.
…А я была его женой…
Он высоко поднимает брови и щурится.
– Полагаю, что все ясно. Комментарии излишни. А казалось бы, кому как не ей быть счастливой? У нее было все, о чем другие только мечтают. Но она проводила целые дни, лежа на диване, томясь и вздыхая. Она всегда умудрялась тосковать и горевать и чувствовать себя несчастной. Я шутя советовал ей подписываться не Ахматова, а Анна Горенко. Горе – лучше не придумать.
– Разве слава не радовала ее? – спрашиваю я.
– В том-то и дело, что почти не радовала. Она как будто не желала ее замечать. Зато необычайно страдала от всякой обиды, от всякого слова глупца-критика, а на успехи не обращала внимания.
И все-таки я продолжал любить ее не меньше, чем прежде. И никогда, если бы она сама не потребовала, не развелся бы с ней. Никогда! Мне и в голову не приходило.
Я всегда весело и празднично, с удовольствием возвращался к ней. Придя домой, я по раз установленному ритуалу кричал: “Гуси!” И она, если была в хорошем настроении – что случалось очень редко, – звонко отвечала: “И лебеди”, или просто “Мы!”, и я, не сняв даже пальто, бежал к ней в “ту темно-синюю комнату”, и мы начинали бегать и гоняться друг за другом.
Но чаще я на свои “Гуси!” не получал ответа и сразу отправлялся к себе в свой кабинет, не заходя к ней. Я знал, что она встретит меня обычной, ненавистной фразой: “Николай, нам надо объясниться!” – за которой неминуемо последует сцена ревности на всю ночь.
Да, конечно, – продолжает он, – теперь я сознаю, я был во многом виноват. Я очень скоро стал изменять ей. Ведь “Святой Антоний может подтвердить, что плоти я никак не мог смирить”. Но я не видел греха в моих изменах. Они, по-моему, прекрасно уживались с моей бессмертной любовью. А она требовала абсолютной верности. От меня. И от себя. Она даже каялась мне, что изменяет мне во сне, каялась со слезами и страшно сердилась, что я смеюсь. Смеюсь, значит, разлюбил. Или, вернее, никогда не любил. Помните, у Блока:
Если сердце ищет гибели,
Тайно просится на дно…
Ее сердце всегда искало гибели, тайно просилось на дно. И теперь с Шилейко получило то, чего просило. Да, с ним действительно у нее:
Было горе,
Будет горе,
Горю нет конца.
С ним она настоящая Анна Горенко – Горе.
– Но ведь, – говорю я, – она, кажется, уже хочет разводиться с ним? Я слышала…
Выражение его лица сразу меняется.
– Об этом мне ничего не известно. А вам советую не слушать вздорные слухи. И не повторять их, – холодно и надменно произносит он.
В тот весенний день 1921 года я пришла к Гумилеву со специальной целью – проститься с его портретом, написанным молодой художницей Шведе, очень талантливой и милой.
Вечером она пришлет за ним, и это огорчает Гумилева.
– Я к нему привык. Мы с ним тут жили целых три недели и очень подружились. Без него будет пусто и скучно, – жалуется он, глядя на портрет. – Удивительно хорошо она меня передала. Будто я смотрю на себя в зеркало. И я разноглазый, как на самом деле. А все другие художники почему-то старались скрыть эту Божью отметину. Она сумела изобразить меня по-настоящему, передать меня всего, будто вывернула меня, как перчатку, наизнанку и показала меня всего – снаружи и внутри. Удивительно талантливо, – восхищается он.
Портрет действительно на редкость похож и удачен. Шведе нисколько не приукрасила Гумилева и все же придала его косящим глазам и всем чертам его лица какое-то не поддающееся определению, но явно ощутимое обаяние.
Портрет большой, в натуральную величину. Гумилев сидит на стуле очень прямо, слегка закинув голову назад, и держит в тонкой, поднятой, отлично выписанной руке маленькую красную книжку, что, по мнению Гумилева, придает портрету “нечто апокалиптическое”. А за ним, как фон, десятки детских воздушных разноцветных шаров поднимаются в голубое небо.
– Да, жаль, что приходится с ним расстаться, – повторяет он. – Будто с частью самого себя, с лучшей частью.
– А вы попросите ее сделать для вас копию с портрета. Или подарить его вам, – ведь она такая милая, наверно, согласится.
Но он качает головой:
– Нет, не хочу ни подарка, ни копии. Пусть он живет у других. А я помещу фотографию с него в моем полном юбилейном собрании стихов, когда мне стукнет пятьдесят лет.
Он улыбается, он шутит, но по тому, как он нервно закуривает и, затянувшись папиросой только два раза, ожесточенно тушит ее и давит окурок в пепельнице, я вижу, что он раздражен. И даже очень раздражен.
– Что с вами, Николай Степанович? Что случилось?
– Ничего не случилось. Ни-че-го! – отчеканивает он резко.
– Так отчего вы… – начинаю я, но он не дает мне кончить.
– Не суйте, прошу вас, ваш короткий нос в то, что вас не касается! И откуда вы такая наблюдательная, такая кошачьи чувствительная, а?
Я продолжаю молчать, отвернувшись от него.
– Ну, ну, не сердитесь! Бросьте. Вы правы. Я действительно расстроился, возвращаясь из “Всемирной литературы” с Лозинским. Он рассказал мне, что его постоянно допытывают студисты, правда ли, что я из зависти мешал Ахматовой печататься, что я не мог удовлетвориться моей ролью принца-консорта и предпочел развестись с ней. Лозинский, конечно, старался их разубедить. Он-то лучше всех знает, насколько я высоко ставил и ставлю Анну Андреевну. Но они не верят, убеждены, что я и сейчас еще завидую ей. Ведь вы тоже слышали?
Еще бы не слышала! И сколько раз… Я киваю смущенно.
– Да. Но я знала, что это неправда. Всегда знала.
– Так я вам и поверил! Наверно, и вы, как они все, твердили: Ахматова – мученица, а Гумилев – изверг.
Он встает, с шумом отодвигая стул.
– Господи, какой вздор! Ведь, как вы знаете, хотя мне казалось, что ее стихи ровно ничего не стоят, – я первый стал печатать их. А когда я понял, насколько она талантлива, я даже в ущерб себе самому постоянно выдвигал ее на первое место.
Он, как всегда, когда волнуется, начинает шагать взад и вперед по кабинету.
– Сколько лет прошло, а я и сейчас чувствую обиду и боль. До чего это несправедливо и подло! Да, конечно, были стихи, которые я не хотел, чтобы она печатала, и довольно много. Хотя бы вот:
Муж хлестал меня узорчатым
Вдвое сложенным ремнем…
Ведь я, подумайте, из-за этих строк прослыл садистом. Про меня пустили слух, что я, надев фрак (а у меня и фрака тогда еще не было) и цилиндр (цилиндр у меня, правда, был), хлещу узорчатым вдвое сложенным ремнем не только свою жену – Ахматову, но и своих молодых поклонниц, предварительно раздев их догола.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: