Елена Рабинович - Риторика повседневности. Филологические очерки
- Название:Риторика повседневности. Филологические очерки
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Издательство Ивана Лимбаха
- Год:2000
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:5-89059-030-8
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Елена Рабинович - Риторика повседневности. Филологические очерки краткое содержание
Книга известного ученого-классика и переводчика Елены Георгиевны Рабинович — блестяще написанные, увлекательные исследовательские новеллы.
Первый раздел составляют статьи, посвященные стилистике устной речи, в частности, принципам порождения современных жаргонов (на материале, собранном автором). Исследуется также «советизация» языка (на примерах преподавания английского в школах и вузах), высказана аргументированная догадка о происхождении выражения: «Кто? — Пушкин!».
Второй раздел посвящен усвоению античных традиций: читал ли Пушкин Горация, Достоевский — Вергилия; что знала Ахматова об Антиное, введенном ею в «Поэму без героя», и что такое «катарсис» у Аристотеля.
Риторика повседневности. Филологические очерки - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Эта массированная атака на «стук по блату» ( Капорский , 7–11; Марковский, 72–74; Погодин , 10; Рыбникова, 343 и др.) была поддержана в короткой, но веской публицистической заметке самим Горьким (Горький А. М. О языке//Литературная учеба. 1933. № 1) — Горький тоже требовал, чтобы язык был «литературным». Что это означает применительно к живой речи, понять трудно, так как в литературе (например, у Горького) слова попадаются самые разные, но, как бы там ни было, наступление на жаргон вскоре практически прекратило даже и лексикографическую работу, до начала 1930-х годов достаточно активную и успешную. В итоге сведения о реальной языковой ситуации в СССР в 1930—1980-е годы почти отсутствуют, как и исследования, не считая западных ( Фесенко, Comrie & Stone ; Corten ; Venclova ; Zaslawsky ), но у западных исследователей не доставало и тех скромных возможностей для сбора данных, какие были у исследователей советских, иные из которых, как К. В. Косцинский, продолжали что-то собирать, хотя уже почти без надежды на публикацию.
Блатной жаргон никуда, разумеется, не подевался и благополучно эволюционировал, постоянно пополняя лексикон, — тем более что сфера его бытования благодаря росту населения лагерей ширилась, а значит, все сидевшие и все сторожившие, то есть, в общей сложности, десятки миллионов, говорить по-блатному умели. Параллельно процветал и набирал силу еще и чиновничий жаргон — то был описанный уже Г. О. Винокуром ( Винокур, 138–139 и др.) и прославленный Чуковским канцелярит ( Чуковский , 119–151) — тот самый «язык начальства», из-за ассоциации с властью обладавший значительным престижем и превращавшийся, следовательно, в желательный объект для подражания. Вдобавок СССР был государством тоталитарным, а значит, многие черты описанного уже Виктором Клемперером языка Третьего рейха присутствовали и в коммунистическом жаргоне, особенно в послевоенном, эпохи сталинского неоклассицизма: тут была и героизация ( Klemperer, 9—16) вроде битвы за урожай, и демонстративный отказ от «иностранного» ( Klemperer, 80–82), сменивший прежнее увлечение «умными» словами и проявлявшийся в русификации всего, что возможно и невозможно русифицировать ( городская булка вместо «французская булка»), и, наконец, прямой запрет на слова: если в Германии ради уважения к предкам было запрещено слово «вандализм» ( Gruneberger, 329), у нас, из уважения к социализму, нацисты, то есть национал-социалисты, оказались (и остались) фашистами. Нормативным был признан изданный перед войной четырехтомный словарь Ушакова (1935–1940) с исчерпывающим набором «тоталитарной лексики» ( Купина, 36–38). А между тем в жаргоне элиты родилась и скоро распространилась специфическая «лексика неравенства» ( Zaslavsky, 392–395) с ее спецпереселенцами и спецраспределителями — родилась она из канцелярского жаргона секретных распоряжений, но легко вошла в устную речь. В то же время в обществе естественно развивался «антитоталитарный» язык ( Вержбицка, 107–125), пестривший арготизмами, иностранными словами и, наконец, употребляемыми для придания речи комического эффекта элементами советского новояза — последнее, впрочем, только в интеллигентной среде ( Земская 1996).
При Сталине многие из этих речевых стереотипов были слишком явно нелегальными; после Сталина, при воспоследовавшем почти немедленном забвении словаря Ушакова, все они, в общем, так или иначе легализовались, причем в послесталинской «матрице общения» ( Gumperz 1970, 464) элите принадлежало сразу несколько речевых ролей. Для официальных надобностей использовался и канцелярит, и разные версии тоталитарного языка, а нередко и иностранные слова, по необходимости заимствовавшиеся у интеллигенции через референтов. При этом в своем кругу элита, как мы знаем, использовала и «лексику неравенства» и, конечно, блатной жаргон: влиятельной частью элиты была верхушка КГБ, а репрессивные органы всегда и всюду заимствуют словечки у тех, кого ловят, — не всюду, правда, служба в таких органах приобщает к элите и уж тем более не всюду есть КГБ. Общей же особенностью речи советской элиты было то, что все ее представители говорили плохо.
После изгнания пламенного Троцкого и устранения словоохотливого Луначарского, которые пусть и не были Демосфенами, но увлечь аудиторию несомненно могли, среди советской элиты никогда уже не было никого, кто достиг бы и таких высот. Именно в России, где искусство слова всегда было и при советской власти оставалось главным искусством, где народ замирал у радиоприемников, когда Ираклий Андроников рассказывал о Лермонтове, Лев Успенский о русской грамматике, а Ферсман о минералах, — именно в России, пусть и в СССР, не умели двух слов связать ни Сталин, ни Хрущев, ни Брежнев, ни его преемники. Не умели этого и референты, сочинявшие им речи, не умели и секретари обкомов, и референты секретарей обкомов, и так далее — неспособность говорить внятно и занимательно отличала советскую элиту на протяжении десятилетий, а если у кого-то были к тому природные дарования, они атрофировались еще на ранних стадиях, где-нибудь на посту инструктора райкома. В результате даже очень умные люди, закалясь в таковом горниле, говорили непонятно и скучно — примером тому Горбачев. А так как постсоветская элита за редкими исключениями вышла из элиты советской, и даже самые молодые успели начать свою комсомольскую карьеру до 1989 года, все они лишь на Первом съезде (кто в зале, кто у телевизора) вдруг обнаружили, что красноречие может оказаться для карьеры очень полезно.
Редкостная некрасноречивость советских (а значит, и постсоветских) политиков была закономерным следствием почти полного отсутствия в России легальной политической дискуссии. В Думе в недолгое время ее существования хорошие ораторы имелись, но искусство свое они освоили, еще будучи юристами или профессорами или, наконец, революционерами: самый знаменитый из них, Керенский, так хорошо говорил не потому, что был депутатом, а потому, что был адвокатом и эсером. Большевики приобретали, если вообще приобретали, ораторские навыки в основном на митингах и партийных съездах: если даже Ленин мог пользоваться среди них успехом как полемист, значит, их риторический уровень в целом был низким, и то, что из их среды вышло два-три неперворазрядных оратора оказалось скорее удачей, нежели закономерностью.
Привычным языком власти всегда был в России язык канцелярский, порой расцвеченный заверениями в благонадежности. А так как в планы большевиков входил именно захват власти, они, едва ее получили, сразу и заговорили на ее языке, то есть на языке канцелярском, с несколько более частыми по случаю революции заверениями в благонадежности. Хотя смена лояльности и снижение образовательного уровня отразились в лексической и синтаксической фактуре этого языка, породив пресловутый новояз во всех его модификациях, сущность языка власти осталась, в общем, прежней. Правда, упразднение гласного суда, избиение интеллигенции, марксистская наука, пролетарская литература и неуклонное подавление общественной жизни во всех ее видах сделали еще и то, что запаса хороших ораторов, который в старой России все-таки был, в новой России практически не стало: нужда в красноречии возникала так редко, что не было повода ему учиться, зато учиться языку власти нужно было усердно, — пока в 1989 году вдруг, как уже сказано, не выяснилось, что желательно еще и нравиться электорату, то есть телезрителям и радиослушателям.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: