О религии Льва Толстого
- Название:О религии Льва Толстого
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Путь
- Год:1912
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
О религии Льва Толстого краткое содержание
О религии Льва Толстого - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
И рядом с этим, таким большим и серьезным, он же, Л. Н., говорит: «Теперь (последний год жизни) особенно живо чувствую огромный вред церкви» [162] Там же, стр. 293.
. Все это и с тем же молитвенным настроением Господней молитвы, отказ от истории («история скрывает правду» [163] Там же, стр. 173.
), от быта, от государства, семьи и отечества, от того, что есть и что не может не быть, должно быть, если уже «не так, как я хочу». И все это часто до таких пределов, когда уже трудно верится, — не хочется верить…
Вот есть же в жизнеописании Толстого даже и такая безвкусица: «Мне нравится, произнес он, то, что сказал перед смертью Вольтер, отказавшись от причащения, о чем его просили близкие: я умираю, обожая Бога, любя своих друзей и не ненавидя своих врагов, и питая отвращение к суеверию» [164] Там же, стр. 204.
.
В «Исповеди» Толстого, этом единственном православном в некоторых своих моментах и настроениях произведении его, есть такое место: «Где жизнь, там и вера; с тех пор, как существует человечество, существует и вера, которая дает возможность жить, и главные черты веры везде и всегда одни и те же… Вера есть искание смысла человеческой жизни, вследствие которой человек не уничтожает себя , а живет. Вера есть сила жизни … Понятие бесконечного Бога, божественности души, связи дел людских с Богом, единства, сущности души, человеческого понятия нравственного добра и зла — суть понятия, выработанные в скрывающейся бесконечности мысли человеческой , суть те понятия, без которых не было бы жизни и меня самого, а я , отринув всю эту работу человечества , хочу все сам один сделать по-новому и по-своему … я начинал понимать, что в ответах, даваемых верою , хранится глубочайшая мудрость человечества , и что и я не имел права отрицать их на основании разума ». Однако, на основании все того же протестующего разума, самочинной совести, Толстой опять и опять отринул работу человечества и до конца своего хотения сделать все «сам, один — по-новому, по-своему», по-своевольно-хорошему.
А минутами, благодатными минутами — в период «Исповеди», не в период писания, а переживания ее, — Толстой был страшно близок к постижению той тайны живой веры, тайны, дающей людям силу жить. Пронесшийся в душе Толстого бушующий ураган тревожных сомнений, тоски и отчаяния оставил его на самом жутком острие томящего вопроса о смысле жизни.
«С тех пор как началась какая-нибудь жизнь людей, — писалось в «Исповеди», у них уже был этот смысл жизни, и они вели эту жизнь, дошедшую до меня. Все, что есть во мне и около меня, — все и плотское и не плотское, все это — плод их знания жизни. Те самые орудия мысли, которыми я обсуждаю эту жизнь и осуждаю ее, — все это не мной, а ими сделано. Сам я родился, воспитался, вырос, благодаря им. Они выкопали железо, научили рубить лес, приручили коров, лошадей, научили сеять, научили жить вместе, урядили нашу жизнь; они научили меня думать, говорить. А я-то — их произведение, ими вскормленный, ими наученный, их мыслями и словами — доказал им, что они — бессмыслица! Тут что-то не так, говорил я себе. — «Где-нибудь я ошибся…» Но следующая за этим попытка научиться правде жизни, дающей силу жить, «у миллиардов отживших и живых людей, которые делают и несут свою и нашу жизнь», разбилась о бесчисленные маленькие сопротивления. Смысл жизни, — Толстой это тогда слишком понимал, — «народ черпает из всего вероучения, переданного и передаваемого ему пастырями и преданиями. Но с этим смыслом народной веры неразрывно связано много такого, что отталкивало меня и представлялось необъяснимым: таинства, церковные службы, посты, поклонение мощам и иконам. Отделить одно от другого народ не может, не мог и я…» «Я желал всеми силами души быть в состоянии слиться с народом, … но не мог этого сделать ». И это бессилие принять в свою душу веру народа, веру предков, — церковное русское православие, в ту пору больно и остро переживалось Толстым, позднее оно привело его к попытке сотворить свою религию и ею жить . И как человек, тонко понимающий жизнь и то, чем живет эта жизнь в веках, мог не только пытаться свою религию выдумать, — это понятно для великого зачинателя, на все дерзающего, — но пытаться еще ужиться с ней, не краткие минуты и дни, а годы и годы. Ведь то, что называется настоящей религией в истории, какая бы она ни была, несоизмеримо по происхождению и значению с личной мудростью какого-бы то ни было человека-гиганта. Если смотреть вне всякой веры, то и тогда видно, что сотворить свою религию — то же что, скажем, море и горы сделать. То, что имеет церковь, — опять, если взглянуть совсем объективно, извне, — ведь это же такая сокровищница ценностей, такой сосуд благостыни, куда питательная, святая влага собиралась по капелькам девятнадцать веков. Через мученичество, мучительство, через кровь и страдания подвижническими усилиями миллионов жизней, и каких жизней, текла эта влага по очистительным желобам истории, фильтруясь в фильтрах вековечных напряжений и устремлений ко спасению. Здесь огромный духовный опыт, нажитый веками, — и чтобы поспорить с ним своим изобретением, не хватит и тысячи тысяч толстовских сил. Как Толстой обжился со своей верой, не царапаясь об нее психологически, и не отверг ее наконец так же, как «учение прогресса», позитивизм Шопенгауэра, Соломона, и, наконец, Церковь — это остается неразгаданной тайной его души… И он такой благостный, когда изливал в творческом жизнечувствовании своем свет и тепло, любовь и прощение, такой пророчески вдохновенный, огнем попаляющий, в сомнениях, томлениях и испытаниях своих, делался мертвенно-бледным, безблагодатным и творчески-худосочным в своем исповедовании, в проповеди. По вольной воле могучих вод с ласкающей зеленью берегов, через страшные пороги, омуты и водопады, где дух захватывает от мятущейся тревоги стихий, вы попадаете в мертвую заводь с зацветающей водой, где страшно, где скучно до испуга от затягивающей глади и тишины… И как бесцветна, пуста и холодна религиозная догматика Толстого, если ее отделить от тернистого пути, приведшего к ней Л. Н. Он роет землю чуть не до подпочвенных вод, чтобы посеять… рожь, — рационалистически-евангельский деизм, по которому волею Божией создана жизнь для человеческого земного счастья. Человек не повиновался ей разумно, как то следовало, и заблудился в истории, загромоздив ее одними ненужностями и прямо гадостями. Если он одумается и будет стараться волею своею жить по этой рациональной христианской морали, то тогда наступит «вечная жизнь в человечестве», правда всеобщего счастья на земле…
До религиозного перелома Толстой в проникновенной мудрости своего органического, почвенно-корневого, русского гения — глубоко религиозен, художество его христианское, православное, несмотря на противоречия, такие яркие, такие сочные. Ведь жизнь жива этими сочными, живыми противоречиями, ими питается и движется. После перелома Толстовское христианство чуждо не только догматики и метафизики христианской церкви, но и психологии ее, чуждо подлинного смирения. И смирение, и даже аскетизм, казалось бы, принят Толстым и претворен в его душу, однако, смирение это особенное, свое , непослушное своевольное смирение, и аскетизм свой — самочинный, своеумный. Крест тоже принимается им, но только свой крест, а не Христов. Ведь христианское православие, обращенное к миру, принимает этот мир аскетически, как крест, налагая его на верующего, в мире спасающегося, и в этом смысле по-особенному порабощает миру . И вся жизнь, все мирское служение — Божья неволя , все приемлется верующим в чине раба Божьего, для искуса послушания, как аскетический подвиг, ну, пожалуй, как вериги, надеваемые Бога ради. Так попускается православным жизнечувствованием власть, богатство, право, наука и т. п., вся культура, весь узорчатый плотяной покров здешнего земного бытия. Грубо говоря, весь мир — монастырь, и все православные, каждый в своем чине — монашествующие. «Вся тварь совокупно стенает и мучится доныне; и не только она , но и мы сами, имея начаток Духа, и мы в себе стенаем, ожидая усыновления, искупления тела нашего» (Рим. 8, 22-23). Крест Христов как бы вдавлен в мирское тело, и как скелет держит на себе стенающую плоть мира; аскетически отдаваясь миру, смиренно покорствуя воле Божьей, мы, рабы, ожидающие усыновления, мистически приобщаемся Кресту. Толстовский крест, наоборот, обращен против мира, и аскетизм его самовольно сыновний, на миру — протестующий, осуждающе непослушный этому миру, дерзновенно вымогающий чудо человеческое от людей. Толстой — раб Божий, как и все мы, смертные, тленные, одинаково верующие, неверующие, православные, инославные, — рабы, но раб своевольный, желающий служить хозяину по требованиям своего собственного разума, своей личной совести. « Своя » религия была у Толстого, — « свой » крест и « свое » евангелие. По этому поводу вспоминается посещение Толстым Оптиной Пустыни в то время (1890 г.), когда здесь жил в тайном послушании Константин Леонтьев (излагаю по пересказу В. В. Розанова, взятому из «Исторического описания» Оптиной Пустыни): «После свидания с о. Амвросием Л. Н. зашел к К. Н. Леонтьеву как к старому знакомому. «Как это ты, образованный человек, сделался верующим и решился тут жить?» — спросил Толстой. Леонтьев отвечал: «Поживи здесь, так сам уверуешь»… «Еще бы, запрут тебя здесь, — возразил Л. Н., — так поневоле поверуешь…» «Я твою философию, брат, не читаю, а только беллетристику, — выразился Леонтьев, — пиши, брат, пиши; в старости и от 80-летних авторов выходили знаменитые творения». Во время чая разговор коснулся старца о. Амвросия: «Вот человек хороший! Я был у него и завтра думаю опять побывать. Он преподает Евангелие, только не совсем чистое, а вот — мое Евангелие », — при этом взял из своего кармана книжку и подал Леонтьеву. В это время у Леонтьева была брошюра Елеонского, в которой доказана тождественность и неповрежденность Евангелия и отвергались противные мнения Толстого. Леонтьев подал ее Л. Н., но он сказал: «Брошюра дельная, она рекламирует и мое Евангелие». Тут Леонтьев не сдержал себя, вспыхнул и сказал: «Как это возможно, чтобы здесь в пустыни быть, где такой старец как о. Амвросий, и говорить о своем Евангелии? Это можно разве в какой глуши, в Томске что-ли?» Замечание это задело гордость Л. Н. Он резко ответил: «Что-ж, у тебя много знакомых, пиши в Петербург: может быть, сошлют меня в Томск». Затем ушел в гостиницу и уехал в Ясную Поляну, не побывав у старца. На другой день Леонтьев просил Е. узнать от о. Амвросия подробности о его беседе с Толстым, но о. Амвросий одно велел передать Леонтьеву, что Толстой был у него около часа. «При входе Толстого в мою келью, я благословил его, и он поцеловал мою руку. А когда стал прощаться, то, чтобы избежать благословения, поцеловал меня в щеку». Рассказывая это, старец едва дышал, так сильно утомила его беседа с графом. «Горд очень», — добавил о. Амвросий».
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: