Михаил Берг - Литературократия
- Название:Литературократия
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Новое литературное обозрение
- Год:2000
- Город:Москва
- ISBN:5-86793-101-3
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Михаил Берг - Литературократия краткое содержание
В этой книге литература исследуется как поле конкурентной борьбы, а писательские стратегии как модели игры, предлагаемой читателю с тем, чтобы он мог выиграть, повысив свой социальный статус и уровень психологической устойчивости. Выделяя период между кризисом реализма (60-е годы) и кризисом постмодернизма (90-е), в течение которого специфическим образом менялось положение литературы и ее взаимоотношения с властью, автор ставит вопрос о присвоении и перераспределении ценностей в литературе. Участие читателя в этой процедуре наделяет литературу различными видами власти; эта власть не ограничивается эстетикой, правовой сферой и механизмами принуждения, а использует силу культурных, национальных, сексуальных стереотипов, норм и т. д.
http://fb2.traumlibrary.net
Литературократия - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
(322) По замечанию В. Кривулина, существенный момент, отличающий ленинградскую поэзию от московской, — это подчеркнутая спиритуальность. «Ленинградская школа в принципе очень спиритуальна, независимо от того, идет речь, скажем, о дадаизме или символизме. Постоянно присутствует какая-то особая спиритуальная настороженность в отношении к слову» (пит. по: Кулаков 1998: 371). Спиритуальность ленинградской поэзии — частный случай апелляции к зоне власти репрессированной религиозности.
(323) Шварц использует здесь мотивы повести о Соломонии Бесноватой. См.: Повесть о Соломонии 1991: 177–198, а также Питан 1998.
(324) См.: Шварц 1993.
(325) См.: Смирнов 1994: 166.
(326) См.: Там же: 161.
(327) Говоря о связи шизоидности и нарциссизма в постмодернистской культуре, Смирнов также пишет о том, что постмодернизм в этом плане родственен символизму, прокламировавшему свою истерическую природу: отчуждающий психотип, создававший обе эти культуры, отчуждает в конечном счете и собственную психотипичность и тем самым добывает возможность открыть себя в создаваемом продукте (см.: Смирнов 1994: 320).
(328) Ср. утверждение В. Кушева, что поэзия Шварц, подпитываясь из неких «глубинных центров», строится как петля. «Собственно, это и есть определение большого поэта. Тогда поэзия осуществляется как петля: она уводит и вновь возвращает к этим центрам. Поэт может не нравиться читателю в плане выражения, в плане выдвигаемых идей, но само наличие постоянной темы, её разработка, творческий метод — возвращение, петля — это и есть, как я полагаю, характеристика настоящего поэта» (Кушев 1982: 245–257). Иначе говоря, «настоящим» оказываются только «глубинные центры» или зоны власти, постоянно апеллируя к которым, автор обеспечивает легитимность своей практики.
(329) Эпштейн 1988: 198.
(330) Зубова проводит анализ стихотворения Миронова «Я перестал лгать…» и приема редукции, соотносимого с понятием редуцированного гласного и с утратой редуцированных в истории русского языка:
Я перестал лгать
гать
ать
То
!
Я стал непроизносим
(Миронов 1993: 7)
Зубова фиксирует, как слово «лгать» все более и более сокращается, пока не остается одна буква — бывший редуцированный «Ь», — которая в современном языке звука уже не обозначает. «Модель утраты гласности в этом тексте — не пустая игра слов, а выражение этики и философии поведения, выражение жизненной позиции индивидуума, противостоящего миру лжи и вынужденного замолкнуть в этом мире. Поэт как воплощение речи отождествляется со знаком, утратившим смысл: Я стал непроизносим. <���…> Стихотворение невозможно произнести полностью. Строка, состоящая из мягкого звука, прочитана вслух быть не может, однако именно после [ь] стоит восклицательный знак (автор предлагает читателю этот мягкий знак воскликнуть!). Интенция чтения заставляет сделать некоторое артикуляционное движение в попытке все-таки произнести [ь] (напомним, что в древнерусском языке это был сверхкраткий звук). Эта попытка заранее обречена на неудачу. Читатель, делающий собственное телесное усилие, внутренним жестом как бы повторяет попытку поэта сказать вслух и быть услышанным. Таким образом, в тексте запрограммировано физическое сопереживание читателя духовному опыту поэта» (Зубова 1998: 92–93).
(331) См.: Стратановский 1993d.
(332) M. Шейнкер, назвавший Филиппова «коллективным бессознательным „второй культуры“», имел в виду, что практика Филиппова выявила скрытые комплексы ленинградского андеграунда, в том числе по поводу конкуренции со стороны московского концептуализма. См.: Филиппов 1998.
(333) По Айзенбергу, упрекнуть стихи Кривулина можно только в том, что они совершенно «ленинградские». «Но и это качество вещи последних пяти — семи лет как-то переросли. Кровно принадлежа школе, поэт сумел не остаться в ней целиком. Природная умственность, прежде несколько аморфная, стала отчетливой <���…>. Оказалось, что стихам достаточно того, что они умны и хорошо написаны» (Айзенберг 1997: 85). Похвала автору за то, что его стихи «переросли школу», напоминает достаточно распространенное в советском литературоведении убеждение, что «большому поэту» всегда тесны рамки направления, которому он принадлежит. Зато похвала типа «стихи умны и хорошо написаны» — не что иное, как приметы традиционной ориентации. Только внутри традиции можно «хорошо писать», то есть «писать» в соответствии с правилами канона. Как только сам канон теряет авторитетность, нелегитимными становятся и правила, что косвенным образом подтвердил и сам автор (см.: Кривулин 1996: 261).
(334) См.: Берг 1999.
(335) На осознанность подобных приемов указывает, например, та критика, которой Кривулин неизменно подвергает стратегию Кушнера, фиксируя невозможность «откровенного», открытого высказывания. «Полная откровенность высказывания невозможна, значит, нужно создать такой язык, в пределах которого можно было бы говорить все, но в условной форме. А этот язык очень узкий, очень локальный. Фактически шифр, и после расшифровки вдруг обнаруживаешь, что тут нет никакого серьезного послания, подлинно поэтического приращения смысла, а есть желание человека сказать самые простые вещи, сказать красиво, мастерски, но не более того» (пит. по: Кулаков 1998: 368). Требование «поэтического приращения смысла» в данном контексте можно интерпретировать как требование метафизического измерения, без которого в рамках НТЛ текст оценивается как неполноценный.
(336) Симптоматично, что в серии статей «Религиозные мотивы в современной русской поэзии» Стратановский (как, впрочем, и Пазухин в статье «В поисках утраченного бегемота») не упоминает о Кривулине, очевидно полагая его практику слишком далеко отстоящей от канона.
(337) Седакова 1991: 266.
(338) Подробнее см. главу «Теория и практика русского постмодернизма в ситуации кризиса».
(339) По мнению Натальи Ивановой, изменение статуса литературы в обществе стало итогом «гражданской войны» в литературе, начавшейся «вместе с перестройкой и продолжавшейся <���…> более шести лет. <���…> Поддерживающая демократию в России либерально-демократическая интеллигенция в этой борьбе оказалась победительницей, но ценой этой победы парадоксально оказалась утрата литературой лидирующего положения в обществе. Произошла смена парадигмы. Литература в России была „нашим всем“ — и трибуной, и философией, и социологией, и психологией. Теперь, когда эти функции у литературы были отобраны реальной политологией, социологией, философией и т. д., литература осталась литературой. Свидетельством утраты прежнего положения <���…> стало, например, падение тиражей „толстых“ литературных ежемесячников <���…>. От миллионных тиражей 1989–1990 годов осталось на сегодня менее одного процента» (Иванова 1995: 179). Симптоматично, что изменение статуса литературы, таким образом, увязывается с конкурентной борьбой между полем литературы и полем науки, из которой литература вышла побежденной.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: